Окончание. Начало в № 155/05–06 (5026), 156/07–08 (5027) и 157/09–10 (5028)
Вячеслав Недошивин
- ВОСПАЛЕННОЕ СЕРДЦЕ
(Адрес шестой: Петербург, ул. Декабристов, 57)
Смерть Блока – тоже тайна. Ведь она, утверждают иные, пришла к нему по его желанию. Захотел – и умер. Ему и диагноз консилиум врачей поставит гадательный, тоже по-своему загадочный: то ли истощение, то ли психастения, то ли эндокардит.
Врач А. Г. Пекелис напишет в заключении о кончине Блока странные для медика слова: «Если… нашему нервно-психическому аппарату, предъявляются в переживаемое нами время особые повышенные требования, ответчиком за которые служит сердце, то нет ничего удивительного в том, что этот орган должен был стать “местом наименьшего сопротивления” для… глубоко чувствовавшего и переживавшего душой… каким был покойный А. А. Блок».
Особое «время», «особые требования», «чувства», «переживания души» – разве это слова для строгого врачебного документа? А сам Блок, незадолго до смерти, делая доклад на пушкинском вечере, поставит себе четкий и короткий диагноз: «Поэт, – скажет в звенящей тишине, – умирает, потому что дышать ему больше нечем». Разве не диагноз гения – гению Пушкина? Да, поэты, повторю, умирают от нехватки воздуха!..
Все странно в уходе Блока. За сорок лет он почти не обращался к врачам, в клиниках не лечился, известно было только, что в шесть лет у него был плеврит, в двенадцать – воспаление среднего уха, в тринадцать – корь и бронхит, в шестнадцать – подозрение на малярию[1]. Все! Здоровый человек. Он за год до смерти купался в ледяном Финском заливе (специально ездил на трамвае в Стрельну), косил, копал, сам пилил и колол обледеневшие дрова, таская их на четвертый этаж, и до последнего момента дважды в день совершал 10-километровые «походы» на службу – сначала в издательство «Всемирная литература», потом в Большой драматический театр, куда был назначен управляющим. И вдруг в два месяца – смерть. «Подострый септический эндокардит», – как подтвердят диагноз уже нынешние врачи – наши современники. Другими словами – «медленно подкрадывающееся воспаление сердца».
«Воспаление сердца» – говорящий диагноз! Ведь он в молодости еще записал: «Не откроем сердца – погибнем… В таком виде стоит передо мной моя тема, тема о России… Этой теме я сознательно и бесповоротно посвящаю жизнь». И выделил, подчеркнул: «Сердце», «Россия», «Жизнь»…
«Свобода будет тогда, когда будет все равно, жить или не жить». Это – Достоевский. Но «серафический», неземной Блок именно эту фразу как-то деловито отчеркнул в книге, когда ему едва стукнуло двадцать два года. И тогда же написал в дневнике: убить себя – это «высший поступок», знак «силы». В тридцать девять лет, накануне смерти, напишет в «Записной книжке», как бы размышляя, одну фразу: «Руки на себя наложить…» Это, кстати, предпоследняя запись в ней. До этого писал последовательно: «Я уже стар… Затихаю, затихаю…» (17.04.1918), «Как безвыходно все. Бросить бы все, продать, уехать далеко – на солнце…» (19.08.1918), «Я устарел… Не пора ли в архив?» (15.04.1919), «Работать по-настоящему я уже не могу, пока на шее болтается новая петля полицейского государства… Значит… существованию – конец?..» (4.05.1919). И только после этих слов возник то ли вопрос, то ли утверждение: «Руки на себя наложить…»
Да, мы твердим из века в век: «Поэты – пророки»! Но вот странность: истинные поэты, как сообщающиеся сосуды, как плоды одного дерева, ощущают друг друга на каком-то подсознании, на подкорке, даже не будучи знакомы. И в «жемчугах» их бормотаний есть, прорывается что-то необъяснимое, неподдающееся логике. Удивительно, но еще в 1916 году, за пять лет до смерти Блока (!), Цветаева в стихах, посвященных ему, вдруг написала: «Думали – человек! И умереть заставили. Умер теперь, навек. Плачьте о мертвом ангеле!..» И какое слово нашла – «заставили»! Провидение, чуть ли не колдовство! Ведь так все и случится: смерть его станет и медленным самоубийством и одновременно, как мы убедимся еще, – равнодушным, «гугнивым» убийством его.
Умирал тяжело. «Мне пусто, мне постыло жить!» – последняя строчка поэта на земле. Последними словами к Любе стали: «Почему ты в слезах?..» «Жить не хотел, – пишет Андрей Белый, – к смерти готовился». «Гибель лучше всего», – признался тетке. Перед смертью, в чаду болезни, разбил голубую вазу, подарок Любы, зеркало, с которым брился, запустил кочергой в Аполлона, стоявшего на шкафу: интересно, «на сколько кусков распадется эта рожа». После этого испугано плакал, хватался за голову: «Что же со мной?..»
Как пишет Г. Иванов, бредил об одном: все ли экземпляры «Двенадцати» уничтожены? «Люба, хорошенько поищи и сожги, все сожги». Вспомнив о поэме, посланной Брюсову, кричал: «Я заставлю его отдать, я убью его».
Да, тяжело умирал. По ночам так кричал, что стыла кровь.
«Мы обе с Любой его убили, – повинится мать поэта о смерти Блока писательнице Ольге Форш – Люба половину, и я половину». О том же через неделю после смерти поэта она напишет и Наде: «Вы знаете, что его погубило. А мы с Любой не сумели сберечь… не сберегли!..»
Наверное, все было сложней. Не в семейных ссорах была причина, не в болезни, по диагнозу врачей, «воспалении сердца», нет – в воспаленности «святого сердца».
«Святое сердце» – это из последних стихов о Блоке Цветаевой. Да, страсть, отчаяние, ликование, порок, безумие, любовь и ненависть – все что другие поэты-символисты лишь для красы писали, порой с большой буквы, Блок, сейсмографически отзываясь на жизнь, переживал взаправду. «Бесстрашие правды» – вот отличие его, скажет Чуковский. «Бесстрашие искренности», – не сговариваясь, отзовется о нем и Горький. Не актер на сцене, кем мечтал быть в детстве, нет – лунатик – так, слово в слово, назовут его несколько человек – лунатик, идущий по краю жизни, готовый на глазах у всех очнуться вдруг и – сорваться в пропасть.
«Закат в крови» он – поэт-пророк, теург, обладатель тайного знания – предсказал еще в 1908-м. Но, когда через десять лет страна по горло окунулась в кровь, жить в ней не смог. Вернувшись из Москвы, уже не вставая, напишет Чуковскому: «Слопала-таки поганая, гугнивая родимая матушка Россия, как чушка своего поросенка». Про себя напишет, про свою смерть…
Подострый септический эндокардит – это то, что сегодня легко лечат антибиотиками. Блока, говорят, могла спасти Финляндия, хороший санаторий. Даже деньги нашли уже в Берлине – пять тысяч марок. О выезде ходатайствовал Горький. 3 мая 1921 года он написал об этом Луначарскому. Тот молчал почти месяц. 29 мая Горький в очередном письме напомнил: «Сделайте возможное, очень прошу Вас!» Одновременно правление Всероссийского союза писателей обратилось к Ленину. Ленин на письмо не ответил, а Луначарский свое передал в ЦК лишь 10 июня.
Кроме Блока писатели просили еще и за Сологуба. Выехать разрешили как раз Сологубу. Луначарский, говорят, взорвался: «Блок – поэт революции, наша гордость!» Правительство в ответ «вывернуло» свое решение наизнанку: Блоку разрешили выехать, а Сологубу – нет. Но разрешение, увы, опоздало.
Убийство? Не знаю, не думаю. Но так считал, кстати, покойный Владимир Солоухин: он написал, что чекисты «отравили его медленно действующим ядом». Выдумки, конечно. Убила Блока, скорее, наша «рассейская», как раз «гугнивая» волокита[2].
«Он умер от “Двенадцати”, как другие умирают от разрыва сердца», – скажет позже Георгий Иванов. Тот Иванов, который однажды в компании с Блоком бросил легкомысленно: поэзия, дескать, это забава, искусство веселое и приятное. А Блок, на лету поймав эту фразу, молниеносно ответит: «Да. Не за это ли убили Пушкина и Лермонтова?» И так же молниеносно поднимется и уйдет… Кстати, из жизни ушел, так и не узнав, что, как установили недавно, сам был в родстве с Пушкиным: племянник прадеда его, Александра Ивановича Блока, был оказывается женат на Надежде Веймарн – праправнучке Ганнибала. Поразительно, не правда ли?! Как будто и впрямь есть какой-то неведомый закон, по которому талант, как магнит, притягивает другие таланты, и они живут рядом, как созвездия на небе, как усыпанное плодами древо: и живое, и генеалогическое…
О Пушкине не узнал, но еще при жизни узнал, что как раз 1 мая, когда уезжал в последнюю свою поездку в Москву, в селе Кезево под Петроградом у него родилась дочь. Его дочь. Это установленный факт. Матерью стала Александра Чубукова – жена Константина Тона, сына создателя храма Христа Спасителя.
Не узнает Блок, кто родится у Нади Нолле-Коган и как назовут, явившегося на свет москвича? В одном из последних писем Наде напишет странные слова – почти завещание: «Во мне есть, правда, 1/100 того, что надо было передать кому-то, вот эту лучшую мою часть я бы мог выразить в пожелании Вашему ребенку, человеку близкого будущего. Это пожелание такое: пусть, если только это будет возможно, он будет человек мира, а не войны, пусть он будет спокойно и медленно созидать истребленное семью годами ужаса. Если же это невозможно, если кровь все еще будет в нем кипеть, и бунтовать, и разрушать, как во всех нас, грешных, – то пусть уж его терзает всегда и неотступно прежде всего совесть, пусть она хоть обезвреживает его ядовитые, страшные порывы, которыми богата современность наша и, может быть, будет богато и ближайшее будущее. Поймите… я говорю это, говорю с болью и с отчаянием в душе; но пойти в церковь все еще не могу, хотя она зовет. Жалейте и лелейте своего будущего ребенка; если он будет хороший, какой он будет мученик, – он будет расплачиваться за все, что мы наделали, за каждую минуту наших дней…»
У Нади родится мальчик. Она назовет его Сашей. Узнав о смерти Блока, «она, кормя сына, вся зажалась внутренне, не дала воли слезам. А десять дней спустя ходила в марлевой маске – ужасающая нервная экзема от “задержанного аффекта”». Знаете, чьи это слова? Цветаевой. Да, в доме на Арбате, правда после смерти Блока, появится и близко сойдется с Надей как раз Цветаева.
«В 1921 году, вскоре после смерти Блока, в мою последнюю советскую зиму, – напишет Цветаева, – я подружилась с последними друзьями Блока, Коганами, им и ею». Она посвятит Надежде Нолле-Коган цикл стихов «Подруга», а ее сыну – цикл «Вифлеем». В посвящении напишет: «Сыну Блока – Саше».
ВМЕСТО ЭПИЛОГА
Ну, а дальше – дальше начинаются странности, начинается тот новый детектив, о котором я писал в начале очерка и который для меня лично закончился в квартире на улице Черняховского, в доме сына Нади Александра Кулешова-Нолле – и его курчавой, медноволосой дочери Надежды. Внучки Нади Нолле-Коган. И… внучки Блока?!
Пишу это и кожей чую, как хватаются за сердце «испытанные» блоковеды! Ведь доказано (правда, не известно – кем?): сын Нади Нолле – не сын Блока. Ведь Цветаева и та отказалась от своих слов, а вы, дескать, лезете тут со своими «детективами».
Давайте, остановимся, давайте, расставим все точки над «i». Мне, если честно, безразлично, есть ли дети или внуки у того же Фадеева, который «вычеркивал» Блока из истории литературы? Это меня не волнует. Но меня искренне интересуют дети, внуки и даже правнуки Блока, Цветаевой, Есенина – великих поэтов ХХ века. Мне не важно – законные они или внебрачные. Мне просто важно все, связанное с ними, причем, до седьмого колена. Ведь они дети тех, кого боготворит и будет боготворить Россия!
Когда-то в книге о Серебряном веке Петербурга я писал, что Мария Сакович, приемная мать дочери Блока Александры Люш, всю жизнь хранила тайну отцовства. Всю жизнь! Сакович, представьте, даже Ахматовой, которая затеяла собственное «расследование» об отцовстве Блока, даже в 1965 году, даже перед смертью своей не сказала, например, кто была мать дочери поэта. Она и отцовство-то признала сквозь зубы – одним словом. «Блок?» – спросила ее Ахматова. «Да», – сказала Сакович. «А кто мать?» – «Я не могу сказать…» И стало ясно, что Сакович поклялась Блоку сохранить эту тайну. Почему – не знаю, хотя свои догадки у меня есть. И нечто подобное, думаю, произошло и с Надей Ноле.
Вы спросите, есть ли доказательства, что сын Нади был сыном поэта? Да, их море! Я не говорю об имени, данном новорожденному, видимо, в честь Блока. Не говорю о том, что ровно за девять месяцев до рождения сына Надежда Александровна Нолле-Коган полтора месяца гостила у Блока в Петрограде. Не говорю, наконец, о том, что муж Нади, после рождения сына, сказал: «Ну, пусть это будет наш ребенок». Нет, мне достаточно цветаевских свидетельств.
Во-первых, Цветаева, подружившись с семьей Нолле-Коганов, знала об отцовстве ребенка от самой Нади. Во-вторых, читала некоторые письма Блока к Наде (всего их сохранилось, повторю, 147, но весь архив Н. А. Нолле-Коган закрыт и ныне). В-третьих, Цветаева своими глазами видела мальчика и уверяла, что он похож на поэта как две капли воды (я в этом и сам убедился, через девяносто лет приехав на улицу Черняховского, где жили жена Александра Кулешова-Нолле и его дочь). Наконец, прямое доказательство – письма Цветаевой и мемуары, знавших ее. Тех, кого она убеждала, кому страстно, иногда до слез доказывала: Саша Нолле – сын Блока. Например, 30 марта 1924 года, уже в эмиграции, она пишет Роману Гулю: «Странно, что в Россию поедете. Где будете жить? В Москве? Хочу подарить Вам своих друзей Коганов, целую семью, все хорошие. Там блоковский мальчик растет – Саша, уже большой, три года…» В апреле того же года сообщает ему же: «Вы спрашивали о сыне Блока… Видела его годовалым ребенком: прекрасным, суровым, с блоковскими тяжелыми глазами (тяжесть в верхнем веке), с его изогнутым ртом. Похож – более нельзя. Читала письмо Блока к его матери, такое слово помню: “Если это будет сын, пожелать ему только одного – смелости” (она цитирует уже приведенное мной письмо, но, неверно, по памяти – В.Н.). Видела подарки Блока этому мальчику: перламутровый фамильный крест, увитый розами… макет Арлекина из “Балаганчика” (опять – ошибка памяти Цветаевой, он, как мы помним, подарил ей куклу Пьеро – В.Н.)… Видела любовь Н. А. Коган к Блоку… Мальчик растет красивый и счастливый, в П. С. Когане он нашел самого любящего отца. А тот папа так и остался там – “на портрете”. Будут говорить “не блоковский” – не верьте: это негодяи говорят…»
Более того, я читал, что Цветаева чуть не расплакалась в берлинском кафе, когда кто-то позволил себе посмеяться над этим…
Увы, блоковеды молчат. На Черняховского ни один из них не побывал ни разу. А лучший из них, покойный ныне Владимир Орлов, даже про питерскую дочь Блока как-то неловко сказал актеру В. Рецептеру: «Вы понимаете, я в курсе. Но я написал книгу о Блоке, и в мою концепцию это не входит». Не входит, заметьте, дочь Блока. Такое вот литературоведение. А цветаеведы слово в слово приводят лишь один аргумент: да, Цветаева верила в «сына Блока», но позже узнала, что это, якобы, миф.
«Легенда о том, что сын Н. А. Нолле – сын Блока, бытовала в писательских кругах долго, – пишет Виктория Швейцер, – может быть, не совсем развеялась и до сих пор. Не буду говорить о спорности или достоверности ее – важно, что Цветаева ей верила, хотя несколько лет спустя почему-то изменила мнение об отцовстве Блока».
Почему изменила – неясно. Ирма Кудрова в только что вышедшем трехтомнике о Цветаевой пишет категоричней: «Долго не хотела этому верить, но пришлось…» И опять – ни слова о том, почему «пришлось»? Возможно, обе – и В. Швейцер, и И. Кудрова – имеют в виду доклад Цветаевой «Моя встреча с Блоком», который она сделала в 1935 году в Париже? Но текст доклада, как известно, не сохранился. Может, сохранились косвенные свидетельства его? Неведомо. Одно неоспоримо: Цветаева почему-то верила в сына Блока в Москве, где общалась с Н. А. Нолле, а разуверилась через много лет в эмиграции, когда всякое общение с Нолле-Коган по понятным причинам прекратилось. И еще неоспоримо, что уже по непонятным причинам все исключают почему-то самое простое объяснение: если Надежда Александровна Нолле дала клятву Блоку молчать о сыне его, то держала ее неукоснительно. Ведь так же держала ее и Мария Сакович.
Может, Блок запрещал говорить о своих детях, потому что слишком хорошо знал «породу» толпы, черни, слишком изучил «добрые нравы» братьев-литераторов. Он, можно сказать, наперед догадывался, знал, что будет с ними, своими внебрачными детьми, если они объявят о своем родстве с ним. «Добрые люди» – сволочи, по словам Цветаевой, будут сначала высмеивать их, всячески унижая, потом долго копаться в подробностях, что особенно унизительно, потом – потребуют доказательств, потом – затеют окололитературную свару на весь свет: было – не было, и в ней – в грязи, в спорах, в мутной воде сплетен – попросту утопят и ребенка, и их мать, а заодно и Блока. Ведь если у Цветаевой невольно брызнули слезы, когда она в споре защищала отцовство Блока, то можно представить, что ждало бы виновницу происшедшего.
К сожалению, это не выдумки – «добрые люди» не перевелись до сих пор. Хотите пример? Та самая сравнительно недавняя статья некоего Марка Тартаковского, на которую я, разыскивая когда-то фотографию Нади Ноле, случайно напоролся в интернете. Недаром при воспоминании об этой статье покойная ныне вдова сына Блока – Александра Кулешова-Нолле и ее дочь Надя хватались от ужаса за голову[3]. Зачем, зачем пустили его в дом?!
Мне жаль, что я мало пообщался с Анной Наумовной, женой А. П. Кулешова. Она вскоре умерла. Но сколько интересного она успела рассказать про свою свекровь – про Надежду Александровну Ноле-Коган. Оказывается, та была отличной переводчицей. Мне даже подарили изданный только что роман «Собор Парижской богоматери». Нет, нет, не Анна Наумовна издавала его – она случайно увидела роман на книжном прилавке. Открыла из любопытства – и на титульном листе прочла имя свекрови. Что хорошо сделано, то живет долго. Сказала, что у Нади случилась страшная кровавая грудница, когда она узнала о смерти Блока. Призналась, но не сразу, что Н. А. Нолле-Коган оставила воспоминания о Блоке – не те, короткие, которые опубликованы ныне, а полные, которые еще долго будут закрыты для нас в архивах. Но самое главное – ни она, ни дочь ее, с курчавой, медной, как у Блока, головой, так и не подтвердили мне отцовства Блока. Молчали, улыбались, уходили от ответа. Анна Наумовна дала понять, что много чего знает, но сказала, фразу, которая мне особенно понравилось, сказала, что это не ее тайны – тайны Нади Ноле-Коган.
Тайна тайн Блока – добавлю от себя. И в очередной раз удивлюсь прозорливости его. Ни доказывать что-либо, ни опровергать я не собираюсь. Но один факт из рассказанного Анной Наумовной – смешной, любопытный, очень житейский – в заключение все-таки приведу.
Просто, когда я уже собрался уходить, она рассказала, как смешно познакомилась когда-то со своим мужем – Александром Нолле-Коганом.
Они в те годы вместе учились в Военном институте иностранных языков, и она за прогулы была как-то посажена под арест. А будущий муж ее, тоже курсант, но старшего курса, в тот день был дежурным по училищу и попросил привести к нему любого арестованного – вымыть полы. Привели, представьте, ее.
Когда она вошла в кабинет дежурного, ее будущий избранник говорил с кем-то по телефону. «Что вы хотите?» – оторвавшись от трубки, обратился он к ней. Она сказала, что ее привели по его приказанию. Так и познакомились. «Но вы знаете, – не без кокетства улыбнулась Анна Наумовна, – первое, что я заметила, когда он еще говорил по телефону – это его безумно красивые руки. Я смотрела только на них». И, неожиданно рассмеявшись, добавила: «А Саша, оказывается, смотрел на мои ноги. Я как раз достала тогда очень красивые чулки телесного цвета… Вот так-то…»
Красивые руки… я знал, что у Блока были очень красивые руки. Неудивительно, что у сына его они тоже были красивыми.
Но, уходя из гостеприимного дома по улице Черняховского, я вспомнил вдруг, что ведь и Ахматова именно по рукам узнала внебрачного сына своего мужа Николая Гумилева – юношу, которого до того никогда не видела. «У него, – сказала при встрече его матери Ольге Высотской, – Колины руки…» Вот и все! Ей, Ахматовой, этого доказательства, представьте, оказалось достаточно.
Но будет ли достаточно теперь нам? Вот ведь – вопрос!
[1] В справке-сообщении уже нынешних исследователей – доктора медицинских наук М. М. Щербы и кандидата наук Л. А. Батуриной – перечисляются все болезни и все врачи, когда-либо осматривавшие Блока. Один лечивший его профессор, В. М. Керниг, скажет: «Грешно лечить этого молодого человека», другой – приват-доцент Н. Ф. Чигаев – найдет всего лишь «сильнейшую степень неврастении и, возможно, зачатки ипохондрии», а третий, уже в 1917 г. (врач Ю. В. Каннабих), вообще «пропишет поэту» только бром и валерьянку. В 1921 г., когда Блок был в Москве, Надя Нолле-Коган пригласит к нему врача Кремлевской больницы, знаменитую А. Ю. Канель, которая найдет «сильное истощение и малокровие, глубокую неврастению, на ногах цинготные опухоли и расширение вен», пропишет мышьяк и стрихнин и посоветует «меньше ходить, больше лежать».
Словом, человек умирал неизвестно из-за чего. И только за полтора месяца до смерти, 17 июня 1921 г., врачи П. В. Троицкий, профессор Военно-медицинской академии, и Э. А. Гизе, заведующий неврологическим отделением Обуховской больницы, поставят диагноз эндокардит. Выйдя из комнаты поэта, П. В. Троицкий, как пишут, скажет коллегам только три слова: «Мы потеряли Блока…»
[2] Когда в 1995 г. «открыли» протоколы заседаний Политбюро ЦК КПСС, стало известно, что ВЧК, когда дорог был каждый день, только 29 июня 1921 г., после обращений А. М. Горького и присоединившегося у нему А. В. Луначарского, соблаговолит доложить секретарю ЦК В. М. Молотову, что вообще-то… «не видит оснований» для выезда Блока. И опять-таки только через 13 дней – 11 июля – Луначарский обратится лично к Ленину: «Я еще раз в самой энергичной форме протестую против невнимательного отношения ведомств к нуждам крупнейших русских писателей и с той же энергией ходатайствую о немедленном разрешении Блоку выехать в Финляндию для лечения». Ленин в тот же день на полях напишет: «Тов. Менжинский. Ваш отзыв? Верните, пожалуйста, с отзывом. Компривет. Ленин». Член коллегии ВЧК Вячеслав Менжинский (кстати, родственник первого мужа жены Андрея Белого и когда-то «участник литературного движения Серебряного века») отозвался немедленно. Но как?! Написал Ленину: «Блок натура поэтическая; произведет на него дурное впечатление какая-нибудь история, и он совершенно естественно будет писать стихи против нас. По-моему, выпускать не стоит, а устроить Блоку хорошие условия где-нибудь в санатории». Увы, именно с этим аргументом «выпускать не стоит» вопрос был поставлен 12 июля на заседании Политбюро. Троцкий и Каменев проголосовали «за» выезд Блока. Ленин, Зиновьев и Молотов – «против». Тогда, с подачи отчаявшегося Горького, Луначарский уже 16 июля направил очередное послание в ЦК: «Могу… заранее сказать результат, который получится вследствие (такого) решения. Высоко даровитый Блок умрет недели через две…» Лишь тогда, то ли 22, то ли 23 июля, Ленин присоединится к меньшинству, а Молотов – решит воздержаться. Блоку разрешат выезд, но без жены: ее оставляли заложницей. 29 июля, когда до смерти поэта оставалось ровно 8 дней, Горький телеграфировал Луначарскому о необходимости выезда жены – Блок прикован к постели. 1 августа Луначарский вновь обращается в ЦК. И только 5 августа необходимость выезда Любы партия, наконец, признает. Поздно, все было уже поздно! До смерти Блока оставалось два дня.
«Отпуск был подписан, – пишет Книпович, друг семьи Блока, – но 5 августа выяснилось, что какой-то Московский отдел потерял анкеты, и поэтому нельзя было выписать паспортов… 7 августа я с доверенностями должна была ехать в Москву… Ехать должна была в вагоне NN, но NN, как и его секретарь, оказались при переговорах пьяными. На другое утро, в семь часов, я побежала на Николаевский вокзал, оттуда на Конюшенную, потом опять на вокзал, потом опять на Конюшенную, где заявила, что все равно поеду, хоть на буфере… Но перед отъездом я по телефону узнала о смерти и побежала на Офицерскую…» На календаре было 7 августа 1921 года. «Заставили» умереть; верно, очень верно написала когда-то Цветаева…
[3] Порядочность и непорядочность неизменны и вечны. Статья М. Тартаковского «Прекрасная жизнь сына Александра Блока» с подзаголовком: «В отличие от отца А. П. Кулешов был счастливым человеком» («Огонек» от 17.05.1999 г.) – классический пример как раз журналисткой непорядочности.
Оказывается, этот Тарковский, в 1960-х «молодой литератор», был как бы учеником сына Блока – «писателя Кулешова». «Вы не знаете такого писателя?» – ерничая, спрашивает он читателей «Огонька» и сам же радостно отвечает: значит, вы не читали сборники «Советские спортсмены в борьбе за мир», где Кулешов фигурировал в двух ипостасях: как Кулешов – один из авторов, и как редактор-составитель – А. П. Нолле. Оказывается, Кулешов, по словам автора, был приспособленцем, который и ему советовал быстрее становиться членом СП СССР, быть упорнее, придумать себе псевдоним. Про свой псевдоним, издевается Тартаковский, Кулешов ничего не сказал ему, и лишь однажды от футбольного комментатора Льва Филатова, Тартаковский услышал, что Кулешов – сын Блока. И вот тут-то весь пафос автора обрушился на якобы неправедную и далеко не бедную жизнь «самозванца».
О, люди, люди! Оказывается, Кулешов ездил по заграницам по двадцать раз в году, причем тогда, когда «приличных людей» (надо полагать – самого Тартаковского!) и один-то раз не выпускали. Оказывается, в домашнем баре Кулешова (обычной стенки, замечу я) Тартаковского и раньше поражали «кьянти», да «мартини», а в туалете – вот преступление-то! – «небесно-лазурный унитаз». «А электрический камин, а мебель красного дерева?» – прокурорским тоном спрашивает в статье Тартаковский. А по какому праву, возмущается он, 50-летие Кулешова отмечала сама «Литературка», ведь такие даты не празднуют? И как он посмел устроить прием в ЦДЛ по этому поводу, в смысле – откуда деньги? И как ему не стыдно было поучать Тартаковского фразой: «Учитесь жить, молодой человек!..»
Все – в таком вот духе. И главный вывод – нет, сын Блока «мучеником не был – это точно…»
Что тут говорить – чернь, она и есть чернь – во все времена!