Мы живем, как материалисты, но пласты русской поэзии, посвященной Христу и событиям, каких не было важнее в истории мира, призывают к иному…
Александр Балтин, поэт, прозаик, эссеист
Новый год мешает краски: тут дыхание надежды и скорбь раздумий, связанных с общечеловеческими ощущениями быстротечности времени, неизвестности грядущего, краткости жизни…
Новый год по-разному отливался в звезды поэзии. Поэты представляли свое видение праздника, объединяющего всех, как объединяют свет и скорость жизни. По-разному пропели они свои песни, но высота эстетического градуса новогодних стихов позволяет говорить об отдельном феномене: новогодних страницах русской поэзии.
Василий Капнист, соблюдая верность классицизму, пел тяжело, но создавалось ощущение большого пространства, охваченного поэтом, и совершенно особого духовного воздуха. Точно совмещалось нечто свинцово-неподъемное с легкостью надежды:
Как дождевая капля в море,
Так в вечность канул прошлый год,
Умчал и радости и горе,
Но, улетев, отверстый вход
Оставил в мир и за собою.
Вопрос Федора Глинки, оформленный чистым, стремительно летящим звуком, останется без ответа. И вопрос этот будет вечен, как и вечно будет вибрировать в душах надежда.
Ах, лучше ль будет мне, чем ныне?
Что ты сулишь мне, новый год?
Но ты стоишь так молчаливо,
Как тень в кладбищной тишине,
И на вопрос нетерпеливый
Ни слова, ни улыбки мне…
Федор Достоевский – всеобщий брат, сопечальник всем, непревзойденный провидец – живописал случай, произошедший в сочельник:
Крошку-ангела в сочельник
Бог на землю посылал:
«Как пойдешь ты через ельник,
– Он с улыбкою сказал, –
Елку срубишь, и малютке
Самой доброй на земле,
Самой ласковой и чуткой
Дай, как память обо Мне».
И смутился ангел-крошка:
«Но кому же мне отдать?
Как узнать, на ком из деток
Будет Божья благодать?»
Нежная песня Афанасия Фета – сама от синевы снежного пространства, от кодов русской метафизики, от идей русского космизма, переданных через образный строй:
Ночь тиха. По тверди зыбкой
Звезды южные дрожат.
Очи Матери с улыбкой
В ясли тихие глядят.
Вспыхивают словесные оркестры Александра Блока, наследника отчасти фетовской, отчасти лермонтовской музыки, – его снежная музыка, его совершенная печаль, мечтательность, усталость и зыбкость ощущений бытия:
И ты, мой юный, мой печальный,
Уходишь прочь!
Привет тебе, привет прощальный
Шлю в эту ночь.
А я все тот же гость усталый
Земли чужой.
Бреду, как путник запоздалый,
За красотой.
Красота! Волшебно-манящее понятие: и так много ее в медитативной поэзии Блока. Голос его весь прошит, пронизан золотистой тайной:
Был вечер поздний и багровый,
Звезда-предвестница взошла.
Над бездной плакал голос новый –
Младенца Дева родила.
На голос тонкий и протяжный,
Как долгий визг веретена,
Пошли в смятенье старец важный,
И царь, и отрок, и жена.
Чары Николая Гумилева полыхают разноцветно: жарко горит небо праздника, и звери, как дети, соединенные неожиданно во Христе, подчеркивают глубину события:
…И сегодня ночью звери:
Львы, слоны и мелкота —
Все придут к небесной двери,
Будут радовать Христа.
Ни один из них вначале
На других не нападет,
Ни укусит, ни ужалит,
Ни лягнет и ни боднет.
Арсений Тарковский продолжит метафизическую линию поэтического Нового года:
Я не буду спать
Ночью новогодней,
Новую тетрадь
Я начну сегодня.
Ради смысла дат
И преображенья
С головы до пят
В плоть стихотворенья…
А вот Саша Черный – с фирменной своей иронией, становящейся внезапно злой, словно и надежда уж не надежда…
Родился карлик Новый год,
Горбатый, сморщенный урод,
Тоскливый шут и скептик,
Мудрец и эпилептик.
«Так вот он – милый божий свет?
А где же солнце? Солнца нет!
А, впрочем, я не первый,
Не стоит портить нервы».
Мудростью белой, крупнозернистой соли пересыпаны музыкальные, словно нежная скрипка звучит, строки Бориса Пастернака, призывая, безо всякой дидактики, жить иначе:
Благословен тот день и час,
Когда Господь наш воплотился,
Когда на землю Он явился,
Чтоб возвести на Небо нас.
Благословен тот день, когда
Отверзлись вновь врата Эдема;
Над тихой весью Вифлеема
Взошла чудесная звезда!
Совершенно особняком сияет «Рождественская звезда» Пастернака, чей космос разворачивается медленно, из кропотливого описания пустыни, из долгого путешествия различных людей, идущих поклониться чуду; он развивается совершенно русским ощущением праздника, будто это сейчас, «запахнув кожухи», идут простые пастухи; будто все и свершается – сейчас, сейчас…
Пророчествовал русский вестник Владимир Соловьев, метафизикой окрыляя острые строки:
Пусть все поругано веками преступлений,
Пусть незапятнанным ничто не сбереглось,
Но совести укор сильнее всех сомнений,
И не погаснет то, что раз в душе зажглось.
Великое не тщетно совершилось;
Недаром средь людей явился Бог…
…И время наше, в бесконечности суеты и блестящих одеждах соблазнов, словно задавшееся целью все опровергнуть: мол, даром, даром! – потупляет взор, отступая пред сияющим богатством русской рождественской поэзии.
Христос в русской поэзии
Образ Христа проступает сквозь своды русской поэзии разнообразно, иногда в самых неожиданных ракурсах, как, например, у Николая Гумилева:
Вскрываются пространства без конца,
И, как два взора, блещут два кольца.
Но в дымке уж заметны острова,
Где раздадутся тайные слова,
И где венками белоснежных роз
Их обвенчает Иисус Христос.
Русские особо чувствуют Христа: и нежно, и часто по-домашнему; порой по-крестьянски, когда Он входит в деревни, встречается с детьми или взрослыми, испытывая их. И аристократически, как через классицизм пел Алексей Апухтин:
Распятый на кресте нечистыми руками,
Меж двух разбойников Сын Божий умирал.
Кругом мучители нестройными толпами,
У ног рыдала мать; девятый час настал:
Он предал дух Отцу. И тьма объяла землю.
Совершенно особый Христос у Сергея Есенина – от русских нив, от крестьянского словаря, в чем-то отдающего церковнославянским, древним:
Я вижу – в просиничном плате,
На легкокрылых облаках,
Идет возлюбленная Мати
С Пречистым Сыном на руках.
Она несет для мира снова
Распять воскресшего Христа:
«Ходи, мой сын, живи без крова,
Зорюй и полднюй у куста».
А вот сложное, в чем-то тяжкое, очень величественное постижение доли Иисуса Николаем Николаевым, поэтом, не снискавшим широкой известности:
Любовь сильней гвоздей
к кресту Меня прижала;
Любовь, не злоба Мне судила быть на нем;
Она к страданию терпенье Мне стяжала,
Она могущество во телеси Моем.
И та любовь есть к вам,
хоть вы от ней бежите;
Крест тело взял Мое, а сердце взяли вы:
Но Я дарю его, а вы исторгнуть мните,
А вы на агнеца, как раздраженны львы.
Сложно и невозможно проникнуть в тайны лабиринтов божественной любви… Вот острая реакция Константина Льдова на повествование о муках Христа:
Я до утра читал божественную повесть
О муках Господа и таинствах любви,
И негодующая совесть
Терзала помыслы мои…
Семен Надсон развернет повествование под названием «Иуда». И от имени уже мурашки бегут по коже. Он развернет его сильно и стройно, загораясь от вечного прошлого и стремясь зажечь других нешуточным огнем.
Христос молился… Пот кровавый
С чела поникшего бежал…
За род людской, за род лукавый
Христос моленья воссылал;
Огонь святого вдохновенья
Сверкал в чертах его лица,
И он с улыбкой сожаленья
Сносил последние мученья
И боль тернового венца.
Валерий Брюсов – математик поэзии, словно стремившийся рассчитать формулу каждой строки:
И вдруг он вздрогнул. Мы метнулись,
И показалось нам на миг,
Что глуби неба распахнулись,
Что сонм архангелов возник.
Распятый в небо взгляд направил
И, словно вдруг лишенный сил,
«Отец! почто меня оставил!»
Ужасным гласом возопил.
Нечто символическое, тяготеющее к глобальному Слову, которое было у Бога и которое было Бог, – прорастало сквозь поэзию Федора Сологуба:
И много раз потом вставала злоба вновь,
И вновь обречено на казнь бывало Слово,
И неожиданно пред ним горела снова
Одних отверженцев кровавая любовь.
Мощно видела Анна Ахматова: тут знание того, что Вселенная есть единый организм, а люди плохо умеют чувствовать это:
В каждом древе распятый Господь,
В каждом колосе тело Христово.
И молитвы пречистое слово
Исцеляет болящую плоть.
…Взрываются корни: мы отдаляемся от Христа все дальше и дальше. Мы живем сейчас так, будто смерти нет, словно вечно будет длиться этот сверкающий хоровод соблазнов, кружение суеты и многое, многое другое. Мы живем, как подлинные материалисты, но пласты русской поэзии, посвященной Христу и событиям, разыгравшимся более двух тысяч лет назад, и каких не было важнее в истории мира, – призывают к иному…
Страницы святочных рассказов
Удивительный, ни на чей не похожий язык Ивана Шмелева: праздничный и вкусный, сочный и нежный, вбирающий столько подробностей, что, кажется и в мире меньше…
И вот – «Рождество» его: простой и скорбный рассказ, сквозь который, как мелькающая фрагментами хроника, проходит вся жизнь, ибо обращается писатель к сыну, а дело происходит во Франции, и ностальгия, окрашенная в полынные, вполне трагические тона, переливается, оттеняя красивую гармонию праздника.
Святочные рассказы имеют долгую традицию и, сколь бы ни богата была литература русская, вспоминаются волшебные шары повествований Диккенса: самые разные, с мелькающими страшными тенями, с «Рождественской песнью», в которой утверждается, что исправить можно многое, и история преображения души старого скряги Скруджа – тому примером; и был, был – феномен русского Диккенса: домашнего, прочитанного вдоль и поперек поколениями, черпавшими из него счастье и радость, учившимися состраданию…
«Чудесный доктор» Александра Куприна раскрывает праздник еще с одной стороны: он говорит о милосердии, об умягчении сердца, о том, как человек, у которого масса дел, семья, вдруг буквально пропитывается состраданием к неизвестному, да еще и не слишком симпатичному человеку.
«Христос в гостях у мужика» Николая Лескова тему сострадания и милосердия углубляет, усложняет: здесь герой должен оказать милость не просто другому человеку, но своему кровному врагу; тут христианство раскрывается в том своем глубинном аспекте, который столь сложно воплотить людям.
А вот – совсем детский взгляд на Рождество: рассказ Василия Никифорова-Волгина «Серебряная метель» показывает мальчика, так тонко чувствующего атмосферу праздника, что только тончайшие нити метели адекватны сей тонкости. И горят глаза мальчишки, словно соприкасающегося душою с чудом…
Святочная литература разнообразна: и Тэффи в рассказе «Сосед» показывает четырехлетнего мальчугана-француза, ходящего в гости к «ляруссам», любящим гостей, всегда их угощающим ни на что не похожим супом – пламенеющим красным борщом.
Он грустный, этот рассказ; но такой светлый, так колоритно передающий атмосферу праздника…
А вот в рассказе Сергея Дурылина «Четвертый волхв» старая няня утверждает, что поклониться Христу шли четыре волхва, и четвертым был – русский человек, «хрестьянин», да заблудился в лесу, и дар, что нес, отняли злые люди.
Поэтичный рассказ, пронизанный токами любви и благочестия…
Яркие страницы, хотя и помнятся ныне немногими, вписаны в глобальную книгу русской литературы святочными искрами рассказов!