2024-й литературный год ознаменован столетием со дня рождения «поколения лейтенантов»
Кирилл Привалов
Июнь останется навсегда в нашем национальном коде как месяц, когда началась самая страшная из войн в истории человечества. Все меньше сегодня ее участников, но боль за пережитое тогда нашим народом ничуть в нас не утихает. Мы помнили, помним и будем помнить о подвиге наших отцов и дедов – это ли не главное? И память наша русская – не только каждодневная, обыденная, бытовая, но и литературная. Тем более что 2024-й литературный год ознаменован столетием со дня рождения «поколения лейтенантов». Тех, которые пришли на свет в 1924 году и прямо со школьного выпускного бала отправились на фронт: «Мальчишки, мальчишки, вы первыми приняли бой. Мальчишки, мальчишки, страну заслонили собой…»
Всех этих вчерашних мальчишек «сорокового-рокового» поколения-24, выживших в окопах и атаках и ставших после Победы прекрасными писателями, и не перечислить: Борис Васильев, Василь Быков, Николай Старшинов, Юрий Бондарев, Виктор Урин…
И некоторых из них мне посчастливилось знать в бытность мою в Париже в качестве корреспондента «Литературной газеты». Расскажу о Булате Окуджаве и Викторе Астафьеве, с которыми довелось встретиться. Их столетие мы сейчас отмечаем тоже.
…Хрупкий, казалось бы невесомый, Булат Шалвович Окуджава идет, чуть сутулясь, весной 1986 года по перрону вокзала Аустерлиц. Шумит разноцветная толпа, но Окуджава все равно выделяется в ней, заметен сразу. Как будто бы вокруг него образовался вакуум. Откуда такой эффект? Не знаю… Может, из-за того, что во всем силуэте Окуджавы, в посадке головы, в остроте вздернутых плеч ощущается его подчеркнутая независимость?..
Булат Шалвович выступал перед читателями в Мадриде и вот проездом – в Париж. Я предлагаю Окуджаве, с которым когда-то работала над «Путешествием дилетантов» в издательстве «Советский писатель» моя теща и старшего сына которого – Игоря – я знал в студенческие годы, остановиться в корпункте «Литературки». Он отказывается:
– Спасибо. Но Вика Некрасов[1] уже заказал мне маленькую гостиницу где-то недалеко от себя… Впрочем, если у вас есть время, давайте съездим на площадь к Опера. Там, помнится, угощают хорошим кофе.
Знаю я это кафе… Приезжаем и поднимаемся на второй этаж заведения. Занимаем столик у окна. Окуджава заказывает стандартный эспрессо, круассан и с наслаждением любуется прекрасной площадью. Показывает на людей, как обычно толпящихся на монументальной лестнице перед величественным дворцом Опера Гарнье:
– Так я в Опера и не попал… Несколько лет назад, когда выступал в Париже, ко мне подошла в зале женщина. Русская француженка. Элен Мартини, хозяйка «Распутина» и «Фоли-Бержер»… Меня удивило, что она знала мои песни. Интересный человек… Она по-настоящему болела русской поэзией, литературой…
Как же! Элен Мартини – хрестоматийная фигура парижской ночной жизни. Российская эмигрантка, владелица внушительного созвездия – полтора десятка заведений – кабаре, ресторанов, настоящих театров… От таких культовых залов, как «Фоли-Бержер», где выступали известнейшие артисты, выдающиеся авторы-исполнители, до откровенных лупанариев под вывеской шоу-бизнеса. Практичная и прижимистая, как еврейский ростовщик, мадам Мартини держала своих исполнителей в черном теле и на суровом пайке. И при этом скаредность сочеталась у нее с периодическими широкими жестами. Она могла отправить оглушенного аплодисментами молодого артиста под утро домой на роллс-ройсе в день его дебюта в кабаре «Распутин». Могла взять и пригласить на премьеру спектакля в «Фоли-Бержер», посадив бесплатно на лучшие места, два-три десятка представителей зарубежной печати в Париже (на одном из таких мероприятий мы с ней и познакомились).
С Булатом Окуджавой мадам объединяла неназойливая дружба. Мне кажется, что Елене Афанасьевне нравилась холодная интеллигентность Окуджавы, непохожесть его на окружавших ее в Париже людей. Благодаря поэтическому певцу Арбата она, никогда не возвращавшаяся в СССР, открывала для себя незнакомый ей целый мир. Куда там мир – вселенную!
– Мартини пригласила меня на гала-спектакль в Гранд-опера, – вспоминал Булат Шалвович, глядя в окно на немыслимое каменное барокко Опера Гарнье. – Но Элен сразу предупредила: надо явиться на такой суаре непременно в костюме. А я его сроду не носил, да и в Париж прилетел в свитере и старом пиджачишке. Так ей и признался… Но Элен взяла меня за руку и отвела в магазин, где выбрала мне обновку. Делать нечего: вечером я, в подаренном наряде, вышел этаким франтом из жерла метро перед Опера и решил немного постоять, покурить. Один за другим к долгой лестнице дворца подъезжали дорогущие автомобили, из которых вылезали господа в смокингах и дамы в декольте и соболях. Где – они, а где – я? Мне стало жутко не по себе, у меня и галстука-то никогда не было… Я никуда не пошел. Так в Опера – увы! – и не побывал.
Мы приехали в корпункт «ЛГ». Сообразили перекусить. От французского вина Окуджава решительно отказался, попросил «крепкой водки». Эта формулировка меня, признаюсь, удивила, но позднее друзья мне объяснят, что после неприятностей со здоровьем водка осталась единственным по-настоящему достойным напитком, пить который ему разрешили врачи. («Никогда не предлагайте вина, говорите сразу: водка или коньяк? Особенно, когда речь идет о даме», – пошутил Окуджава). Я не сдержался и спросил старшего коллегу (Окуджава немало лет проработал в «Литературке», руководил отделом поэзии), как он начал сочинять стихи под гитару. И услышал забавную историю:
– Вопреки расхожему мнению, я научился играть на гитаре вовсе не в арбатском дворе. Перед войной и после войны бренчать на гитаре в подъезде или в дворовой беседке было не принято. Дело в том, что в первый раз я женился очень молодым, стеснительным. Когда к нам с Галей приезжал ее отец, он нередко брал мандолину и играл на ней русские народные песни: «Све-е-етит месяц, све-е-етит ясный…» Тестю хотелось, чтобы ему кто-то подыгрывал, и он обратил взор на меня. Делать нечего! Вот я и взял в руки семиструнку, на которой до сих пор знаю всего несколько аккордов… А стихи я писал всегда. Сами собой они превратились в песни…
Когда стемнело за Окуджавой заехали его парижские друзья. Кажется, вместе с Некрасовым был Анатолий Гладилин, с которым мы в Москве когда-то жили в одном «писательском» доме на проспекте Вернадского, в соседних подъездах… Окуджава ушел, держа в руке свою дорожную сумку, больше похожую на котомку странника. Я и гадать не мог, что следующий раз мы с ним увидимся через несколько лет прямо накануне его смерти в Париже.
…А вот пред глазами предстает Виктор Петрович Астафьев.
Мы прибыли с Астафьевым на муниципальное кладбище под Парижем и после пыльного города сразу окунулись в золотую осень. Выбрали каждый по приглянувшемуся цветочному горшку (срезанные цветы класть на могилы в Сент-Женевьев-де-Буа запрещается). Писатель, приехавший из Москвы, – с хризантемами, я – с верониками. Так и пошли на погост, большая часть которого – так исторически получилось – занята русскими. Кладбище стояло в туманной октябрьской неге. Суббота: церковь закрыта, людей почти не видно… Мы шли по аллейке и, чем дальше уходили вглубь, тем тревожнее и напряженнее становился старый Писатель. Я чувствовал это настроение, но поначалу отнес его на счет возраста. Подумал: Писатель как человек, стоящий по годам гораздо ближе к последнему берегу жизненной реки, чем к первому, невольно настраивается на кладбище на скорбно-философский лад. Но показалась могила Бунина, Писатель бросился к ней, как жаждущий к роднику, и я понял, что ошибался.
– Вот ты где спишь, Иван Алексеевич… Вот оно как получается… – Писатель застыл у маленькой серой могилки. Замолчал. Мне показалось, что ему хочется остаться одному, и я отошел в сторону. – Да-да, иди! – Благодарно кивнул Писатель. – А я здесь останусь.
На углу аллеи я обернулся и увидел, как Писатель стоял, крепко вцепившись руками в гранитное ребро креста, и, казалось, пребывал в оцепенении. Первым моим стремлением было броситься на помощь. Словно четырехконечный, с мальтийским силуэтом крест на могиле Бунина мог, будто статуя Командора, затащить Астафьева в царство теней. Но потом до меня дошло: напротив – Писатель черпал силу в шероховатом камне, теплом от ленивого осеннего солнца. Всю свою жизнь он шел на встречу с Буниным, и вот она состоялась.
Белесые, желтые, красные листья падали на присыпанные кирпичом дорожки, на тесные ряды надгробных плит. Просеменил мимо отец Силуан – ангельская душа, кладбищенский священник-эмигрант. Прошумела стайка мальчишек-французов, собирающих грибы, которые обильно растут на русских могилах…
Когда я вернулся, Писатель стоял все в той же позе, прикрыв глаза. Лишь шевелились губы. Услыхал мои шаги и очнулся:
– Нет ли случайно бумажки? Клочка какого-нибудь?
У меня оказался в кармане блокнотный листок. Писатель взял его и начал перерисовывать могилу Бунина. Шариковая ручка дрожала, рисунок получался весьма приблизительный, но основные контуры выходили верными.
– Э-э-э, позор какой! Надо было мне, старому дураку, прихватить из дома хоть горсть земли, хоть веточку какую-нибудь, чтобы на могиле оставить… Дома будут спрашивать, как там Иван Алексеевич. – Писатель надвинул колпачок на ученическую ручку и опять погрузился в молчание. Мы постояли в тишине, изредка прерываемой клаксонами недалеких автомобилей, и Писатель принялся прощаться:
– Спи спокойно, Иван Алексеевич! Прощай, русская душа.
Он перекрестился, преклонил колено здоровой ноги и прикоснулся губами к камням гранитной окантовки:
– Прощай, дорогой наш человек!.. Прости – за свои страдания и за наши!
Астафьев прилетел в Париж по приглашению издательства «Альбен Мишель», где его переводчиками были Люся и Жан Катала, мои хорошие друзья. Получилась добрая зацепка, чтобы поближе познакомиться с сибирским классиком. И контакт между нами возник моментально… Из Сент-Женевьев-де-Буа мы поехали в корпункт «Литературки». Я не мог, не имел права оставить Астафьева одного в этот день. Это был, сдается мне, сороковой день после смерти его дочери. Ирина умерла при странных обстоятельствах: официальная версия – скоропостижная ишемическая болезнь, однако со слов Виктора Петровича все больше смахивало на самоубийство.
Так или иначе, Астафьев заметно чувствовал себя не в своей тарелке. Потом он признается мне, что подавленное состояние преследовало его все последние дни. О многом в судьбе Писателя я узнаю потом, гораздо позже – о его детском сиротстве, о потерях близких, о трудной «любви навек» с женой Марией и о детях, родившихся у него от параллельных, подпольных романов… А тогда я ощущал только его пронзительное одиночество в нашем мире. В том самом, о котором он скажет в завещании: «Я пришел в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать вам на прощание».
Пили мы сначала, не чокаясь, поминали безвременно ушедшую дочь Виктора Петровича. Потом много и долго говорили, запивая это всем найденным в доме спиртным подряд. «Старый солдатик» – так называл себя Астафьев – рассказывал о внуке-сироте Витьке, которого он воспитывал («Пока наша страна такая, она погибнуть детям не даст, даже если нас не будет»), о домашних тапочках, которые трогательно купил в Париже жене, о войне, которой был отмечен навсегда и которую ненавидел («Тот, кто врет о войне прошлой, приближает войну будущую»)… Он поведал, что заканчивал книгу о войне. О такой войне, которая вовсе не была героической и высокопарной Отечественной, как гласят политики и придворные историки. О войне, горечь которой он испил до дна и которую проклял. В девяностые годы я узнаю, что это был роман «Прокляты и убиты», Астафьев не успел его закончить.
Виктор Петрович должен был подписывать свои книги в «Глобусе», магазине советской книги. Мы приехали туда, на улицу де Бюси, и ужаснулись: кроме нас, никого не было у прилавков. К сожалению, такое случается: подписание книги – это страшное испытание для автора, не принадлежащего к сонму избранных, раскрученных. А для французов фамилия Астафьева ничего не говорила, кроме ее русских корней. Представляю, что бы происходило, если бы Виктор Петрович раздавал автографы в книжном магазине в Москве, Ленинграде или Красноярске… А в Париже – тишина и покой.
Что ж, ничего не поделаешь!.. Мы подождали для приличия и собрались уходить вместе с Астафьевым, как к нему приблизилась француженка из числа тех чудиков, которых порой называют «городскими сумасшедшими». Она не купила французского издания книги Астафьева о мальчике, выжившем в тайге. Она не приобрела книг Писателя, изданных в СССР, не попыталась узнать у Виктора Петровича о его творчестве, планах на будущее… Она только мельком спросила, шаря блеклыми, близорукими глазками по корешкам стоящих настеллажах книг:
– А вы не пишите сказок для детей? Мне очень нравятся русские сказки…
Виктор Петрович вскинул голову. Зажмурился единственным здоровым глазом, как будто бы ему нанесли пощечину. И отрезал:
– У нас вся жизнь – как сказка. Только все более и более грустная.
[1] Виктор Платонович Некрасов – русский писатель, драматург, журналист. Фронтовик. Автор повести «В окопах Сталинграда», одной из первых книг о войне. С 1974 года проживал во Франции.