Мы продолжаем публикацию повести Валерия ПОВОЛЯЕВА
Карусель из «Яков» и «Мессеров» закрутилась вокруг «Юнкерса» быстрее, – казалось, что из опасной гущи этой не выбраться, она проглотит одинокий «Ю-88», постарается сжечь его прямо в воздухе, сварить вместе с людьми, опрокинуть на землю, превратить экипаж Серебрякова и старого генерала в дым, в рассыпанные по пространству молекулы, в ничто… Оставалось одно: надеяться на Бога и удачу, молиться и еще раз молиться. Вдруг повезет?
Несмотря на грохот, разламывающий небо, на огонь и дымные хвосты, «Юнкерс» не отвернул от курса ни на градус, ни на полградуса, как шел по проложенному маршруту к Москве, так и продолжал идти.
Есть Бог на земле, есть, в этом Косяков убедился в очередной раз – воздушная схватка претерпела сбой, весь этот крутящийся, воющий, громыхающий клубок самолетов неожиданно отвалил в сторону… Сквозь грохот стрельбы, внезапно угасший, на поверхность всплыл совершенно мирный звук двух работающих самолетных моторов, и слышно теперь было только это. Ни стрельбы, ни визгливого рева поврежденных двигателей, ни скрежета металла, ни тупых ударов пуль, пробивавших фюзеляжи самолетов – ничего этого не стало. Хотя перед глазами еще долго стояли картины воздушной сечи, подбитые машины сопротивлялись, хотели жить, отказывались умирать, и это было очень хорошо понятно Косякову… Ведь всякий самолет – это живое существо.
Вздохнул старший лейтенант, вгляделся в карту – скоро подплывет поворотная точка, за ней, через пятнадцать минут полета – вторая, а там, если повезет, они по прямой пойдут на свой аэродром.
Косяков скосил взгляд на пленного генерала. Тот, похоже, расклеился совсем, бесформенно растекся по креслу, обе руки свесились к полу, застеленному ковром.
Интерна, присев на краешек свободного кресла – позади генеральского, – держала все движения сановного пленника под прицелом своего «вальтера». Хотя генерал внешне и дохлый вроде бы был, почти не подавал признаков жизни, но война есть война, пленник мог притвориться, а в следующий миг выкинуть какой-нибудь опасный фортель, чего никак нельзя было допустить. Потому Интерна и держала наготове пистолет.
Впрочем, со стороны могло показаться, что девушка отдыхает, глаза ее прикрыты и она ничего не видит. Но она видела все, находилась в напряжении – действительно, мало ли что мог выкрутить в самолете этот фриц. Вон и Голубенко был начеку, держал автомат на боевом взводе.
Интерна, которая, конечно, владела несколькими боевыми приемами, тоже могла при необходимости быстро скрутить его.
Пространство за иллюминаторами «Юнкерса» тем временем посерело, солнце завернулось в туманное одеяло, лучи его уже не пробивали плотную ткань, с востока на самолет надвигались неряшливо взбитые, полные мелкой снежной начинки облака, – колючая крупка эта вызывала на зубах свербение и холодную сыпь под мышками: этой крупкой облака были набиты богато, как барская перина куриным пером. Косяков привстал на ременном сиденье, глянул в иллюминатор – что там, внизу?
Земля пока была видна, хотя и плохо уже – вот под фюзеляж «Юнкерса» подползла неряшливая белесая копна, быстро размазалась по пространству, и земля исчезла. Вполне возможно, что в Москве сейчас идет снег, такой же плотный, как и утром, когда они взлетали… Экипаж «Юнкерса» еще не знал, что на Красной площади сегодня состоялся парад, который принимал сам Сталин, прошли танки и плотные ряды засыпанных снегом солдат… Солдаты прямо с площади направлялись на Ленинградское шоссе. Именно там фронт приблизился к Москве так опасно, что до него можно было дотянуться рукой.
Вот неряшливая облачная скирда немного сдвинулась в сторону, в результате образовался проем, в который можно было рассмотреть замутненную землю; среди ее расплывающихся очертаний были видны дома с заснеженными крышами, поля, ровная, похожая на темный шнурок полоска шоссе. Раз виден снег, раз по земле проложено асфальтовое шоссе – значит, скоро Москва. Снег валил только в Москве, да на подступах к ней, природа словно бы специально прикрывала город от подступавших со всех сторон немцев.
Мутная, длинная, как река прореха скоро кончилась, земля пропала, на нее надвинулась очередная гряда облаков, быстро сгустилась и вот уже ничего, кроме плотной серой наволочи, не было видно.
Вслепую нащупать реперные точки маршрута, сориентироваться по ним и привести самолет на свой аэродром очень сложно, а привести надо обязательно, и именно на тот аэродром, с которого они взлетели, и никуда больше.
Придется действовать по приборам «ленивой» навигационной системы, так называемой инерционной – магнитному компасу, который, к сожалению, часто врет, по радионавигации, по собственному чутью – а оно у штурмана должно быть острее собачьего, извините за сравнение. Впрочем, чего перед самим собою извиняться? Вообще-то Косяков очень хотел бы, чтоб в штурманских делах чутье у него было собачьим, – учитывая доказанный научным народом факт, что чутье у собаки в четыреста раз сильнее, чем у человека. Косяков усмехнулся невольно: «А можно ли говорить «чутье человека»? Не обидит ли это иного двуногого зверя?»
Одно было хорошо в серой полупрозрачной пелене – «мессеры» больше не появятся, в облаках да в тумане они не летают. В отличие от наших летчиков, которые иногда специально уходят в облачный слой, где сломать себе голову можно легко, зато так же легко можно обвести вокруг пальца немецкие истребители, и этот факт – важный.
От полетов, даже самых трудных, русские летчики никогда не отказываются, ведь это их обязанность, их воинский долг – летать; за орденами они не гоняются, ни на что не претендуют… Кроме наркомовской пайки после полетов. Косяков тоже принадлежал к этой профессиональной породе, для него старая команда «От винта!» звучала, как бальзам, способный вылечить всякую хворь, какой бы неприятной она ни была.
Он глянул на пленника, расползшегося по креслу, словно перезревшее тесто. Лицо у генерала было бледным, глаза наполовину закрыты, рот плотно сжат. В сознании он находился или без сознания, непонятно, Косяков даже хотел сказать Интерне, чтобы та подошла к генералу, проверила, жив он или нет, но не успел – услышал жесткий, отчетливый голос Серебрякова, перебивший звук моторов:
– Штурман, что с курсом?
Поспешно приподнявшись, Косяков глянул вниз, через плечо второго пилота, – каждый раз, когда он это делал, ему хотелось попросить извинения у Малых, вот что значит московское происхождение, не дает забыть об условностях, – увидел, что они идут над очередной межоблачной плешиной, внизу, в мелкой мути неясно просматривается земля…
В следующую минуту Косяков засек, что дрожащую муть эту перечеркивает извилистая темная полоса – это была река, несмотря на морозы, еще не замерзшая.
В сером, неподвижном, словно бы неживом пространстве просматривались стоявшие вразброс дома – это была Таруса. Косяков посмотрел на свои наручные часы, потом на часы, вмонтированные перед командиром в панель.
– Летим над Окой, товарищ капитан, – сообщил он, – внизу окраина Тарусы, впереди – Очаковские горы, точка поворота.
– Добро, – успокоенно произнес Серебряков.
Косяков поставил на карте точку – обозначил Очаковские горы, за которыми следовало изменить курс на двадцать градусов. А там уж и родной аэродром недалеко, и вообще, это была уже своя земля. И коммуникации другие и поддержка снизу есть. Косяков отметил, что ему вроде бы стало немного теплее.
Через пять с половиной минут «Юнкерс» совершил поворот, с левой, командирской стороны, внутрь пролился дрожащий снежный свет, а через три минуты сорок секунд пространство за обшивкой начали шустро перечеркивать крупные белые мухи – они опять вошли в зону падающего снега.
Впрочем, снегопад, встретившийся в воздухе, был для них явлением привычным, на прошлой неделе он сопровождал их каждый день; каждый день Серебряков летал вслепую и научился видеть землю сквозь снег. Хотя как такое возможно, не было ведомо никому, ни одному человеку на свете.
Мутная плешина, возникшая на пути, в которой Косяков разглядел темную незамерзшую ленту Оки, прочно впаявшуюся в заснеженные берега, сменилась плотным, словно бы отвердевшим сугробом, невесть как очутившемся на этой высоте.
Наступал самый тяжелый этап работы, в одинаковой степени тяжелый и для Серебрякова, и для Косякова, – промахиваться было никак нельзя. Тем более с желанным для нашей разведки подарком на борту – пленным генералом и его портфелем.
Неужели генерал так и не оживет, не вскинется, не заблажит, не бросится на кого-нибудь из экипажа с кулаками? На этот счет самой бдительной была Интерна, не спускала с фрица глаз. Точеное лицо ее будто бы окаменело, «вальтер» она теперь убрала под крохотный передник, лишь наполовину прикрывавший узкий немецкий мундир. В случае опасности ей хватило бы одного мгновения, даже, наверное, половины мгновения, чтобы выхватить пистолет из-под передника и выстрелить.
Вообще-то, заметно было, что Интерна прошла специальную школу и в любой драке могла одолеть и дюжего кузнеца, в гневе полезшего на нее с молотом, и инструктора по вольной борьбе, представляющего на армейских соревнованиях свой стрелковый полк.
«Молодец, Интерна, – отметил про себя Косяков и, вспомнив свою юность на Волхонке-ЗИС, разговоры той поры, добавил, чуть не произнеся это бодряческое слово вслух: – Молоток!»
Жаль, что радиокомпас – штука ненадежная, жаль, что вряд ли им помогут другие навигационные приборы, в том числе и электротехнические, но Косяков был спокоен, более того – уверен в том, что полет закончится благополучно, и только так. А пока они идут по маршруту без отклонений, – точно идут.
У хороших летчиков развито чувство, которое никак не называется, о нем ничего нет в учебниках, но это чувство существует… «Чувство земли», вот как коротко можно определить его, и именно так называют его знающие люди.
Серебряков тоже относился к такой категории пилотов, иначе его вряд ли бы посадили за штурвал незнакомого «Юнкерса». Косяков, конечно, не был таким мастером, как капитан Серебряков, но землю ощущал тоже и вслепую, ничего не видя и ничего не слыша, мог точно определить, что находится внизу, земля или вода, широкая лесная дубрава или горные кряжи с ледяными макушками… Кстати, в своем полку он однажды выиграл на спор две наркомовские пайки – победил в состязании по слепой ориентации.
«Юнкерс» тем временем сильно тряхнуло – ну словно бы он наткнулся брюхом на голую землю, какой-нибудь песчаный остров, – скользил, скользил по гладкой поверхности, ни за что не цеплялся, и вдруг налетел на широкую твердую полосу. Единственное что – каменный скрежет только не прозвучал.
Косяков покосился на командира экипажа. Тот спокойно, словно каменная глыба, сидел в своем кресле, управлял самолетом. Тряску он, можно сказать, не заметил – мало ли чего в воздухе случается. Раз Серебряков спокоен, то и экипаж может быть спокоен, все идет по плану.
Глянув вниз, старший лейтенант озабоченно потер виски – под брюхом «Юнкерса» снова что-то возникло, даже скорость у самолета, кажется, упала, пространство за бортом залепило крупным тяжелым снегом. Ничего не стало видно, только снег, снег, снег…
Посмотрев в одну сторону, за плечо командира, потом в другую – в слепое пространство, обозначившееся за скорбно сгорбленной фигурой Малых, Косяков оглянулся – пленного генерала, как и обстановку за бортом самолета, завязанную на погодные фортели, нельзя было выпускать из вида.
Генерал, похоже, продолжал пребывать в отключке, в своем вареном состоянии, находился все в той же позе, стиснутый своим мундиром, с крестом на шее – заслуженный был человек, отмеченный лично фюрером.
Непонятное беспокойство заставило Косякова приподняться, – он встревожено глянул на Интерну и повел подбородком в сторону пленного: как он?
– С ним все в порядке, – усмехнувшись словно бы в себя, проговорила Интерна.
– А чего это он в себя никак не может прийти? Будто бы мертвый? А? – тут в голову Косякову пришла неожиданная мысль и он, спотыкаясь в словах, почти теряя контроль над собственной речью, пробормотал осипшим, внезапно севшим голосом: – Вдруг он… того?
В следующий миг Косяков подумал: если бы генерал не удержался и сделал бы «того», то вонь в самолете сейчас стояла бы такая, что пришлось бы выпрыгивать отсюда с парашютами. Но таких предпосылок вроде бы не было, генерал еще не дозрел до таких высот «общественного поведения», скажем так.
Время, кажется, растянулось, как грешник на дыбе, аэродром, который они уже считали своим, родным, – обжили же его! – затерялся в снежном мраке, утонув в нем с головой и осветительными огнями, подсобными строениями и полосатыми колбасами, указывающими направление ветра; пространство захлебнулось в падающем вале, в сумраке тяжелого ноябрьского дня…
Казалось, что и сама жизнь вот-вот кончится, но она не кончалась – и слава Богу, – ведь им еще предстояло одолеть фашистов, выпить водки на главной площади Берлина и вернуться домой… А после этого уже и умирать можно было.
На аэродром вышли с трудом – ну будто бы действительно увязли в несмети падающего снега, остановились в нем – ни туда, ни сюда, хотя моторы «Юнкерса» работали с полной нагрузкой и самолет с трудом, но все-таки приближался к точке приземления.
Уже позже Косяков вспоминал, что иногда снег словно бы обрезало, пространство немного раздвигалось, приобретало спасительную глубину, в которой можно было хотя бы малость сориентироваться… Может, это и спасло их, а может – другое, спокойствие и профессионализм Серебрякова, Косякова, Малых, может, еще что-то – Господь, звезды, светившие над головой каждого из них, или одна общая звезда, единственная на всех, либо что-то еще, очень важное и в жизни и в природе.
Когда до аэродрома оставалось километров двадцать пять, не больше, Косяков предупредил командира громко, будто заменил собою СПУ – самолетное переговорное устройство радиотрансляцией, включив ее на полную мощь:
– Мы на подлете.
– Понял вас, – спокойным, чуть замедленным тоном проговорил Серебряков, убавил немного газ, через несколько минут снова убавил.
«Юнкерс» просел, охапка густого снега прилипла к переднему стеклу и тут же сползла вниз – стекло обогревалось максимально, а встречный воздух, плотный, холодный, мог соскрести с самолета что угодно, даже пролитый, мертво прилипающий к любой поверхности клей. Соскребет и следа не оставит, такой была сила бьющего в лоб «Юнкерса» потока.
Погода для полетов оставалась неблагоприятной, сегодня она лютовала с самого утра, куражилась, вываливала на землю огромные заряды, грохотала, будто баба, не сумевшая на кухне справиться с кастрюлями, злилась, плевалась пьяно, рычала… В общем, давно не устанавливалась такая гадкая погода… И все-таки они одолели эту ведьму, слетали на задание в Смоленск, – слетали, как разумел Косяков, успешно. Осталось только успешно завершить полет. Желательно без поломок.
Но даже если посадка будет аварийной, если они развалятся, стукнувшись о землю и погибнут, то все равно вещи, находящиеся в «Юнкерсе», в том числе и драгоценный портфель генерала, останутся целы… Может быть, немного обгорят, закоптятся и только. Бумаги, находящиеся в портфеле, уцелеют. Если это будет так, то задание можно считать выполненным.
Теперь вот, в эти непростые минуты Косяков понимал, насколько серьезной, опасной и одновременно остроумной была проведенная операция. Все могло споткнуться на какой-нибудь мелочи, срезаться, сгореть, но не споткнулись же, не срезались, не сгорели, экипаж «Юнкерса» успешно провел ее.
Серебряков тем временем связался с землей, передал связь Косякову, посадку нужно было совершить с предельным умением, тщательно, для этого предстояло напрячься не только командиру и штурману, но и всем, кто сейчас находился в «Юнкерсе».
Что ж – напрячься, так напрячься, Серебряков решил сделать над аэродромом прикидочный круг, проверить габариты взлетно-посадочной полосы, и все вслепую, а потом уж садиться.
Был Серебряков спокоен как никогда, он даже улыбался. И самолет опустил в шевелящееся снеговое молоко спокойно, ни один мускул не дрогнул на его лице.
Видимость обозначилась уже над самой землей, метров двадцать пять всего оставалось, изменить что-либо было нельзя, и Серебряков решительно толкнул штурвал от себя – надо было как можно быстрее коснуться колесами земли. И он это сделал.
«Юнкерс» взбил за своим хвостом длинный серый шлейф высокой морской волной, валом, в котором не хватало, наверное, только пены и морской гальки, – покатился к границе аэродрома, разрубая снег колесами, но Серебряков довольно быстро окоротил его, у проволочного забора развернул самолет и неспешно погнал его не к ангару, где «Юнкерс» обычно ночевал, а к кирпичному управленческому дому.
Все советские аэродромы были построены по одной схеме: смоленский аэродром, например, как две капли воды похож на этот, подмосковный. Конструктор у этих аэродромов был, наверное, один на все стройки, общий.
У административной двухэтажки стояло несколько машин, среди них выделялся начищенный новенький ЗИС, на крыле которого, наверное, не было ни одной прилипшей снежинки, словно бы автомобиль обработали специальным составом – как самолет, отбывающий в замороженную Арктику, к металлу тогда ни одна ледышка, ни одна снежинка не прилипнет.
Когда подлетели ближе, то обнаружили, что ЗИСов, оказывается, было два, вторая машина имела вид не столь щеголеватый, как первая. А может, на ней просто было меньше лака и блестящих хромированных деталей, из замутненного пространства, да еще из «косого сверху», это было трудно разобрать.
Серебряков заглушил оба мотора разом, сделалось тихо, так тихо, что Косяков, кажется, услышал биение собственного сердца.
ЗИСы будто команду свыше получили, тут же тронулись, вначале тот, который был начищен до блеска, торжественный, как на параде, за ним второй; резво врубаясь колесами в снег, машины подкатили к «Юнкерсу».
Из первого ЗИСа молодцевато, не ощущая собственных годов, выбрался седой полковник. Быкасов распахнул примерзшую в полете к корпусу дверь и выставил наружу алюминиевый трап. Полковник понимающе кивнул и через несколько секунд очутился в самолете.
– Поздравляю с возвращением домой, – провозгласил он громко, пожал руку Серебрякову, затем Косякову, Малых и пошел дальше по кругу. – Молодцы вы, большие молодцы, – произносил он благодарно, – справились с архитрудным заданием на пять!
Другой полковник ограничился бы строгими официальными словами, на которые надо было бы отвечать так же строго, желательно громко, преданно поедая начальство глазами, вытянувшись во весь рост – так, чтобы голова воткнулась макушкой в потолок салона: «Служу пролетарской Отчизне!» Или прорявкать что-нибудь в этом роде, но этот полковник предпочел обойтись словами, лишенными железной окраски.
Около плененного генерала он остановился. Немец все-таки ожил, пришел в себя, немного подобрался, подтянул ноги под кресло. Интерна передала полковнику мягкий, изрядно потрепанный портфель с желтой пластинкой, дорого поблескивающей. Полковник улыбнулся понимающе и сунул портфель себе под мышку, победно похлопал по добыче ладонью.
– Ай, да молодцы! – вскликнул он громко, громче, чем прежде, затем выглянул в дверь и позвал помощников, прикативших с ним на втором ЗИСе:
– Давайте-ка сюда, громодяне!
Двое помощников мигом одолели лесенку трапа и влетели в салон самолета. Генерал, поняв, что пора покидать негостеприимный воздушный коллектив, поднялся из кресла, пошатнулся, – нервы не выдержали обстоятельств, в которые он попал, вот ноги и стали отказывать, тело держали с трудом. Плохо было немцу.
Из самолета он не вышел, а выплыл на руках помощников полковника. По воздуху. И тут же был определен в первый нарядный ЗИС. Один из помощников уселся рядом с ним на пухлом кожаном сиденье: мало ли чего взбредет в мозги сановитому пленнику!
Полковник уже начал спускаться по трапу на снег, когда с запоздалым вопросом к нему обратился Серебряков:
– Товарищ полковник, когда нам можно будет отбыть назад, в расположение своих частей?
Полковник завис на трапе и отрицательно помотал головой:
– Э-э-э, не торопитесь… Подождите еще немного, капитан. Завтра, в десять ноль-ноль, будьте готовы – поедем в Кремль. Всем составом. А что дальше будет – скажут.
Серебряков взял под козырек:
– Есть быть готовым к десяти ноль-ноль!
Проводив глазами полковника и его транспорт, – оба ЗИСа на хорошей скорости устремились к выезду с аэродромной территории, – капитан прошел к командирскому креслу и неловко, косо, опустился в него. У кресла от тяжести тела командира даже кожа захрустела скрипуче, вызвала на зубах боль… А может, это и не кресло скрипело вовсе, а тевтонская летная куртка из рыбьей кожи – форменная одежда пилотов Геринга, не выдержавшая нагрузки на морозе, этого капитан не знал. Да и не надо было ему это знать.
Руки у Серебрякова сами упали вниз, словно бы ему сделалось невмоготу держать их – то ли болью были наполнены, то ли усталостью, как-никак, он столько времени просидел за штурвалом, второй пилот ни разу не перехватил руль, командир все время держал его в своих пальцах.
– Охо-хо! – загнанно, со стоном вздохнул он, запрокинул голову назад.
Несколько минут он сидел неподвижно, словно бы у него перестало биться сердце и вообще капитан онемел, его не трогали ни второй пилот, ни Косяков, даже Интерна не посмела приблизиться, хотя и намеревалась – ведь в ее хозяйстве было много чего интересного для экипажа: и горячий кофе, и бутерброды, не успевшие заскорузнуть, поскольку находились в холодильной камере, и галеты, и две вкусные бутылки – генералу на выбор… Одна бутылка была французская, со знаменитым коньяком, вторая – немецкая, со шнапсом.
Но Интерна не осмелилась предложить командиру ни кофе, ни коньяк, ни бутерброды, хотя надо было бы: все-таки он был главным, и в том, что важное, очень трудное задание было выполнено, была прежде всего его заслуга.
Все остальные должны выстроиться длинным рядком, друг другу в затылок – по степени участия в сегодняшнем полете, по значимости, гуськом, как принято говорить в таких случаях.
Малых обхватил Серебрякова за плечи, сжал со вздохом – понял, что происходит с командиром, что у того внутри, насколько уязвим он сейчас, – расслабился командир, убрал жесткий сцеп, в котором находился последнее время, поэтому и чувствует себя, мягко говоря, не очень хорошо. А если быть более точным – чувствует себя плохо. Малых знает это состояние, бывало такое и с ним – война есть война, в ней много боли, поэтому каждый, кто находится на фронте, получает свою долю.
Сполна получает, а иногда и с довеском. Впрочем, что об этом говорить – не иногда получает, небольшими порциями, а всегда, каждый день, постоянно, по полному блюду.
– Все, капитан, – сказал Серебрякову второй пилот, – пошли! Здесь холодно, – Малых пошевелил плечами, поскрипел курткой.
Очень противный, скрип этот химический, даже челюстям щекотно.
– Пошли! – повторил Малых.
Серебряков вроде бы услышал его, ожил, шевельнулся, но потом со вздохом осел опять; второй пилот призывно похлопал его по плечу. Командир кивнул, давая понять, что он все слышит. Нагрузка на его долю выпала огромная – половина всей нагрузки, общей, что досталась экипажу… Одна половина нагрузки – шестерым членам экипажа, вторая половина – Серебрякову… Распределение неравномерное.
Прийти в себя после перенесенного было непросто, Серебряков словно бы онемевший, сейчас одолевал собственное онемение. Такое может случиться со всяким человеком, заглянувшим туда, где живет смерть.
– Пошли, пошли, – снова потянул командира за собой Малых и капитан послушно наклонил голову, он услышал своего помощника. Оперся обеими руками о мягкую кожаную плоть сиденья, рывком приподнял свое тело.
По отношению к нему земное притяжение срабатывало словно бы с удвоенной силой. На других членов экипажа эта физическая особенность такого влияния не оказывала… А может, Косякову это только казалось.
Снег, который навалился на округу, когда «Юнкерс» уже приземлился, быстро начал выдыхаться и скоро совсем угас; сквозь снежины, которые подобно бабочкам, застряли в воздухе и лишились возможности опуститься – слишком невесомы они были, – неожиданно протиснулись тонкие, почти бесцветные, хотя к вечеру должны были окраситься в красноватый колер, лучи солнца и волшебным образом раздвинули пространство.
Светило солнце недолго, быстро угасло, и на землю начала наползать холодная вечерняя темнота. В гостинице Косяков долго стоял у окна, смотрел на недалекий лес и пухлые, словно бы взошедшие на дрожжах сугробы; стремительно стали мутнеть и исчезать дали, – смотрел и ощущал некую внутреннюю неловкость: надо бы собраться на общий ужин, посмотреть на экипаж, который сумел сколотиться за очень короткое время в единое целое, а теперь вот ему предстоит рассыпаться… Он приговорен, увы. И этот следующий ход их общей судьбы, жизни их, рождал глубокую грусть.
На общий ужин они все-таки собрались, пришли все, кроме Интерны, за которой пришла «Эмка» и увезла в штаб, к начальству, – но был этот ужин очень тихим, даже невзрачным и длился не более часа.
Причина, конечно же, была в одном – полет в Смоленск и обратно выжал всех до последней капли, все, что было в этих людях, свел на нет, люди устали настолько, что осознание того, что тяжелое задание они выполнили с честью, не бодрило их; даже Серебряков не был в форме. Других причин, как показалось Косякову, не существовало.
Впрочем, стоп! Возможно, что причина эта все же есть: полковник не распустил их, задержал, велел находиться в состоянии готовности, поскольку впереди был новый день, который также может быть трудным, и прожить этот день надо достойно, не струсить и не опуститься до чего-нибудь низкого. Это было тоже очень важно.
С мыслью о важности завтрашнего дня – вдруг снова заставят лететь в Смоленск или в занятый немцами Львов и везти в Москву очередного пленника, либо того хуже – лететь на восток, в Монголию, в Китай, и это будет еще тяжелее, чем было, – Косяков вернулся в свою гостиничную комнатушку, не перестающую удивлять его своей безоглядной унылостью, разделся, накрылся с головой одеялом и стремительно провалился в сон.
Ну будто бы в яму какую ухнул… Очнулся оттого, что в дверь кто-то стучал. Шатаясь, словно бы изрядно выпил, он подбрел к двери, открыл ее. На пороге стоял Серебряков.
– Пора вставать, старлей, – сказал он.
– Что, снова на ужин, чтобы на сон грядущий выпить чаю и заесть его булочкой, товарищ капитан?
– Ночь уже кончилась, старлей, вставай! Форму приведи в порядок. Сегодня велено быть на высоте – наутюженными и начищенными, гладко выбритыми и наодеколоненными. Понял, Иван свет Андреевич?
Надо же – уже утро. Ночь прошла, будто ее и не было, – как одна минута. Вот что значит усталость… Да не устал он, а выжал себя до последней капли.
Собственно, ночь еще не прошла, за окном было темно, на расстоянии вытянутой руки ничего не видно; снег, несмотря на то что месячная норма его выполнена на сто с лишним процентов, продолжал валить из заоблачных высей с удвоенной силой.
Косяков, босиком стоявший перед командиром на крашеном холодном полу, не выдержал, поджал вначале по-гусиному одну ногу, потом другую – холодный пол обжигал подошвы, и Серебряков, сам еще толком не проснувшийся, отпустил его.
– Через сорок минут спускайся вниз, – на всякий случай сказал он, – на торжественный завтрак.
За завтраком собрались все. Все семеро. Свежее всех выглядела Интерна – совсем юное создание, это было видно по ее лицу, коже на лбу и щеках, не имевшей ни одной морщины. Но создание это обладало выдержкой очень опытного бойца, с достоинством прошедшего фронтовые огни вместе с водами, с окопной хлябью и медными трубами. У Косякова Интерна вызывала восхищение. Когда старший лейтенант смотрел на нее, то удивлялся по-ребячьи: а ведь Интерна – настоящий ангел. Вместе со снегом спустившийся с неба.
Наверное, так оно и было. Впрочем, ангел этот, юная девчонка, знала взрослые борцовские приемы и могла легко сбить с ног битюга-эсэсовца, а если понадобится, то и перекусить ему глотку.
Торжественный завтрак, обещанный Серебряковым, состоял из манной каши, кружки кофе с цикорием и двух куриных яиц, сваренных всмятку. Хлеба можно было есть сколько угодно.
– Командир, что нам сегодня еще предстоит? – спросил Малых, ловко обрабатывая чайной ложечкой «куриный фрукт» и извлекая из него полусваренный желток. – Еще один полет или чего-то еще?
– Полагаю – чего-то еще, – хмуро проговорил Серебряков. – Иначе зачем заставлять нас с самого утра марафетить сапоги?
– А из чего состоит это «чего-то еще», не знаешь?
– Не знаю. Но полагаю, кто-нибудь из начальства пожмет нам руки и скажет: «Спасибо, ребята!» Так что тренируйся, тебе придется без запинки произнести три волшебных слова…
– Какие?
– Служу Советскому Союзу!
– Какие-нибудь полеты состоятся сегодня?
– Нет, не состоятся. Мне об этом никто ничего не говорил.
В половине десятого к гостинице подъехали три «Эмки». Из передней вышел знакомый полковник, неторопливо огляделся, поскрипел подошвами сапог по отвердевшему за ночь снегу, поджидая кого-нибудь из экипажа «Юнкерса».
Через минуту около него оказался Серебряков. Был он в гимнастерке, перетянутой ремнем и портупеей – слишком легко одет, хотя на улице подмораживало. От капитана попахивало «Красной Москвой» – хорошим одеколоном. Лицо чисто выбрито – командир приготовился к встрече с начальством основательно.
Серебряков хотел доложиться начальству по всей форме, но тот остановил его быстрым движением руки:
– Не надо, капитан! Нам пора ехать!
– Йе-есть!
– И вообще – дорога плохая, может быть заметена снегом. Так что поторопитесь, товарищ капитан!
Прошло совсем немного времени и экипаж «Юнкерса» полностью сидел в машинах.
– Молодцы! – похвалил полковник, уселся в головную «Эмку» рядом с водителем. Скомандовал негромко: – Вперед!
Был он благодушен, с лица не сходила улыбка. Похоже, начальство уже похвалило его великодушным словом «Спасибо» и какой-нибудь генерал с усталым взглядом пожал ему руку: ведь в успехе экипажа «Юнкерса» есть и его доля.
Хотя что было в портфеле плененного генерала – неведомо. Вполне возможно, содержания бумаг не знает и полковник. Если, конечно, это не по его части…
Рассвет наступил час с небольшим назад, но ночная муть до конца еще не растаяла, сгустки темноты виднелись всюду – в лесных чащах, подступавших к дороге, в завалах снега, похожих на крупные морские дюны и кое-где засыпавших деревья до средних веток. Нижние ветки уже спали крепким сном в спекшихся промороженных завалах, способных, как ни странно, хранить тепло, а середины деревьев и замерзшие макушки еще маялись, бодрствовали. Таковы медвежьи законы русских лесов.
Ехали молча. И не потому, что не о чем было говорить, поскольку не все имели отношение к авиации – и полковник, сидевший в передней машине, был далек от науки, требовавшей от «пахарей неба», чтобы количество посадок обязательно было равно количеству взлетов, и водители «Эмок» тоже были далеки от этого, и лейтенанты, сопровождавшие экипаж «Юнкерса», хоть и по другой причине: устали. Это раз. И два – неведомо, зачем их выдергивают наверх. Можно, конечно, догадываться, строить предположения, но и не более того – концы могут не сходиться с концами.
В передней машине вместе с полковником ехали Серебряков и Косяков. Полковник по дороге дважды бросил незначительные реплики, Серебряков ответил однозначно, и полковник умолк. Да и в разных весовых категориях они находились – полковник и капитан, – чтобы вести душевные разговоры… А Косяков, тот вообще молчал, думал о своем, о барачной Волхонке и умолкнувшей Полине. Что с ней происходит? Этот вопрос тревожил Косякова и чем дальше – тем больше.
В последней «Эмке» следовали бортовые стрелки Быкасов и Юзлов, еще – в последнюю минуту подсевший в машину молчаливый лейтенант с папкой, которую держал обеими руками, словно бы боялся ее потерять…
Кавалькада из трех автомобилей мчалась к Москве.
Неожиданно шофер головной «Эмки» резко приподнялся на сиденье, – вскинулся и чуть не врезался головой в потолок; могла, конечно, стрястись контузия, но череп у шофера был крепче полкового казана, он ничего не заметил и заговорил, возбужденно давясь воздухом:
– Гляньте, гляньте, товарищ полковник – заяц!
Впереди по дороге, никуда не думая сворачивать, бежал заяц. Полковник, в котором мигом пробудился охотничий азарт, также приподнялся на сиденье.
Заяц был крупный, матерый и, наверное, не глупый, но малость растерялся косой, раз не желал пропустить кавалькаду из трех больших черных слонов, противно воняющих бензином.
– Может, радиатором его приголубить, а, товарищ полковник? А можно и автомат достать? – водитель с надеждой скосил глаза на полковника.
– Отставить радиатор, отставить автомат, – резко произнес полковник. – Заяц от войны домой прибежал, а вы хотите его на сковородку, либо в кастрюлю запихнуть. Ну и гуманист! – он осуждающе покачал головой.
Шофер, как и заяц, неожиданно растерялся.
– Так что же делать, товарищ полковник?
– Да ничего. Отстаньте от зайца, и все дела.
– Есть отстать от зайца, – огорченно проговорил шофер, притормозил со скрипом, заяц бойко унесся вперед, водитель послал ему вдогонку длинный звучный сигнал, и заяц, услышав его, совершил чемпионский прыжок в сторону, длиной, наверное, метров десять, не меньше.
– Ого! – удивленно произнес полковник.
Только сейчас, когда люди увидели заячий бок, стало ясно, что пришел косой с юга, и следовал он издалека, бежал от немцев, шкура у него была коричневато-серой, под цвет земли. Такого колера, к слову, была земля на полковом аэродроме у штурмовиков, где служил Косяков. И зайцы там были такого же цвета – земляного.
– Молодца! – похвалил полковник, определенно ни к кому не обращаясь, это была похвала, скажем так, в пространство. Но шофер был малым храбрым, либо просто хорошо знал своего шефа.
– Это вы к кому, товарищ полковник? – поинтересовался он. – К кому конкретно?
– Ко всем сразу. И к тебе, и к себе, и к зайцу, и к тем, кто сидит во всех наших машинах, – миролюбиво проговорил полковник. Мужиком он был, судя по всему, неплохим.
Шофер качнул головой – такой материалистический интернационализм ему нравился.
Дальше ехали молча, на окраине Москвы, у гряды противотанковых ежей, остановились. К головной «Эмке» подскочил командир в ушанке с офицерским верхом, в теплой барашковой шубе – издали засек полковника; следом за ним подошли два автоматчика, также в шубах и засупоненных шапках-ушанках.
Въезд в Москву был перекрыт частыми патрулями.
Из последней «Эмки» легко и ловко выметнулся лейтенант с папкой, выдернул из-под первой обложечной страницы лист бумаги, украшенный ровно тиснутой печатью, передал начальнику патруля. Тот развернул лист, чтобы лучше видеть, глянул на удостоверение полковника и, не поворачиваясь, не проверяя другие машины, разрешающе повел головой в сторону:
– Проезжайте!
Через полтора квартала кортеж «Эмок» остановили снова.
– Документы!
Опять из последней машины пришлось выскакивать молчаливому энкаведешному командиру; он подскочил к начальнику патруля, по обе стороны которого высились автоматчики, уже не двое, а трое. Гренадеры с развернутыми плечами и пристальными, все засекающими глазами, хорошо вооруженные, на поясах у них висели даже гранаты.
– Товарищ полковник, пусть лейтенант с папкой сядет на мое место в головную «Эмку», а я перейду в хвостовую, так будет удобнее, – предложил Косяков.
– Это только в авиации подчиненные лезут поперед батьки-командира в пекло, в остальных родах войск этого нет.
– Извините, товарищ полковник, я хотел как лучше…
– А получилось, что заяц догнал охотника и отнял у него ружье… Сидите пока, старлей, где сидите, а дальше – решим.
Пока добирались до центра Москвы, прошли еще четыре проверки у патрулей. Москва была жива, спокойна и готова к сопротивлению. «Если немцы сюда войдут, то застрянут здесь в уличных боях года на полтора, это точно», – такая мысль возникла в голове у Косякова, но он ее поспешно прогнал прочь: упаси Господь фрицев допустить в столицу! Пусть они бесятся сколько угодно по поводу того, что на Красной площади не состоялся их парад… Он, к слову, и не должен был состояться – по законам истории, правды, справедливости… По законам вращения матушки-земли, если хотите. Никогда немцам не бывать в Москве, ни им самим, ни их танкам.
Это Наполеон побывал в Москве без приглашения, да и то только потому, что Кутузов так решил. Насчет же Гитлера такого решения не было – ни у одного полководца, ни у другого. Ни у Кутузова, ни у Сталина.
Хоть и знал Косяков Москву, а момент, как они вывернули к кремлевской стене, не засек. А еще летчик со штурманскими наклонностями, которому положено засекать все и вся. Всякую мелочь, в общем.
Машины остановились перед внушительными воротами, цена которым была не меньше цены большого города. Сколько ни бывал Косяков на Красной площади ранее, а всегда душа его сжималась тревожно – здесь работает товарищ Сталин.
Правда, сейчас этой тревоги внутри не было – видать, повзрослел, годы взяли свое. Да и война наложила на него отпечаток. Переживания, нервные истерики и прочие «технологические срывы» на войне недопустимы. Будешь дергаться – вообще потеряешь самообладание и погибнешь не за понюшку табака.
Стены кремлевские были занесены снегом, белая налипь набилась в углубления между зубцами, ощущалось, что зима будет серьезной и долгой.
Проезд сквозь кремлевскую стену, сам тоннель, был глубоким, по ту сторону тоннеля также стоял пост. У постовых были суровые лица. А какими они, собственно, должны быть у солдат, охраняющих первое лицо в государстве? Мимо такой охраны и мышь не проскочит, и муха не пролетит.
Второй пост также проверял документы. Это была предпоследняя проверка, за ней – последняя, уже в здании, около которого остановился кортеж «Эмок». Здесь группу, приведенную полковником, ожидал сухой, с аккуратной бородкой человек в пенсне, очень похожий на состарившегося Чехова. Все портреты Чехова, которые знал Косяков, были молодыми (да и умер Антон Павлович молодым, болезнь не дала ему состариться), а здесь их встретил старенький Чехов, немного даже сутуловатый, с расточенными ревматизмом ногами. Но главная чеховская примета – пенсне, прикрывающее внимательный взгляд, – в облике сотрудника присутствовала.
Перекинувшись несколькими словами с полковником, он повел группу по мраморной лестнице на второй этаж, в небольшую, обтянутую блестящей шелковой тканью гостиную, усадил гостей в кресла.
Продолжение следует