Свет вечерний шафранного края

0

Метафизическая пестрота «Персидских мотивов»

Александр Балтин


Сергей Есенин никогда не был в Персии, хотя мог бы побывать, но поездки в Туркестан приблизили восток к миру поэта.

Пестрота восточного разнообразного цветения завораживала: в том числе любовным напитком (метафизического толка), точно вливаемым в душу всей суммой былого, многими могуществами восточных столетий.

Восток цветист. Он хитро и сложно организован: в персидских коврах могут зашифровываться орнаменты судеб. А Есенин своеобразно писал об орнаменте, его философии. Полагал, что обиход порождает орнамент и меты лабиринта, отчасти позаимствованные у природы.

 В рассуждениях об орнаменте («Ключи Марии») прорастают и Византия (которая, в сущности, тоже Восток) и нечто струисто-переливисто персидское: «Орнамент – это музыка. Ряды его линий в чудеснейших и весьма тонких распределениях похожи на мелодию какой-то одной вечной песни перед мирозданием…»

Любовь остается подлинной мерой знаменитого есенинского цикла «Персидские мотивы», словно волшебной чувственностью пересаженного на русскую почву:

«Отчего луна так светит тускло
На сады и стены Хороссана?
Словно я хожу равниной русской
Под шуршащим пологом тумана», –

Так спросил я, дорогая Лала,
У молчащих ночью кипарисов,
Но их рать ни слова не сказала,
К небу гордо головы завысив.

«Отчего луна так светит грустно?» –
У цветов спросил я в тихой чаще,
И цветы сказали: «Ты почувствуй
По печали розы шелестящей».

Необыкновенная даже для Есенина напевность: тут и струение лунного света, здесь и тихая грусть – она не перейдет в отчаяние, словно купая душу в световой томности.

 Лала не обязательно должна отвечать. Возможно, ее и нет. Нужен собирательный женский образ, идеальный адресат, а разработав такой, вполне возможно испытать страсть. Чтобы зажглись стихи, вспыхнули ярко, и огни эти не погаснут, прожигая читательские поколения.

В «Персидские мотивы» традиционно включают 15 стихотворений. Вьется орнаментальность; словно медленно кружась, с метафизических небес падают цветастые перья жар-птицы.

Улеглась моя былая рана,
Пьяный бред не гложет сердце мне.
Синими цветами Тегерана
Я лечу их нынче в чайхане.

Сам чайханщик с круглыми плечами,
Чтобы славилась пред русским чайхана,
Угощает меня красным чаем
Вместо крепкой водки и вина.

Угощай, хозяин, да не очень.
Много роз цветет в твоем саду.
Незадаром мне мигнули очи,
Приоткинув черную чадру.

Щедрая, пышная, словно княжеская речь; сбивая меру правильности (если вдуматься, то как рана может улечься… улечься может боль), Есенин добивается повышенной выразительности. Не словами пишет – ощущениями. Мерой прожитого и пройденного отчаяния, которое теперь не нуждается в водке и вине.

 Льется, карминно отсвечивая, великолепный восточный чай.

 Прекрасная, луноликая, с ланьими глазами Лала (видоизмененное поэтом распространенное на Востоке имя Лейла) – из недр вечно сияющей потомкам поэмы Низами «Лейли и Меджнун». Имя, переводимое, как «тюльпан»; имя, таящее ключевой образ идеальной возлюбленной…

 Играет ли Есенин с реальностью? Отчасти. Созидая ее по своим законам, в том числе звукописью, щедро представленной в мотивах.

 Глуховато перекликающиеся «т»: «Много роз цветет в твоем саду…». Сочно перекатывающиеся упругие «ч»: «Приоткинув черную чадру…» Пиршество звуков!

Золото холодное луны,
Запах олеандра и левкоя.
Хорошо бродить среди покоя
Голубой и ласковой страны.

 

Далеко-далече там Багдад,
Где жила и пела Шахразада.
Но теперь ей ничего не надо.
Отзвенел давно звеневший сад.

Миры словно сближаются, своеобычно вращаясь вокруг культурных областей: осенний русский лес вдруг проглянет за цветовой гаммой, выплеснутой Есениным в мир…

 Грустью перевитый цикл подразумевает метафизику движения времени: ведь и Шахразаде ничего больше не надо, и сад отзвенел, отыграл великолепной листвой.

 Остаются созвучия: их долг и сила – удерживать время, не позволяя ему рассыпаться мелочной суетностью повседневного.

 Разумеется, стихи Есенина поднимают и сознание, и душу читающего на высоту восторга, музыки, соединенной с различными смыслами, оттенками красочности, так богато подчеркивающей вдохновенные узоры мира.

Свет вечерний шафранного края,
Тихо розы бегут по полям.
Спой мне песню, моя дорогая,
Ту, которую пел Хаям.
Тихо розы бегут по полям.

 Возникает Шаганэ, к которой поэт обращается, скорее, как к другу, нежели, как к возлюбленной:

Шаганэ ты моя, Шаганэ!
Потому что я с севера, что ли,
Я готов рассказать тебе поле,
Про волнистую рожь при луне.
Шаганэ ты моя, Шаганэ.

Потому что я с севера, что ли,
Что луна там огромней в сто раз,
Как бы ни был красив Шираз,
Он не лучше рязанских раздолий.
Потому что я с севера, что ли?

Прекрасна неожиданность речи – «рассказать тебе поле…» Не о поле, а именно так: будто и стихи пишутся самим волнующимся полем, рязанским раздольем.

 Снова сближаются культуры, и торжественный Саади возникает образом в стихотворении. Сочная прелесть стиха перекипает волнами звучаний флейты:

Шепот ли, шорох иль шелест –
Нежность, как песни Саади.
Вмиг отразится во взгляде
Месяца желтая прелесть,
Нежность, как песни Саади.

Голос раздастся пери,
Тихий, как флейта Гассана.
В крепких объятиях стана
Нет ни тревог, ни потери,
Только лишь флейта Гассана.

 Формула поэтической правды дается безжалостно:

Быть поэтом – это значит то же,
Если правды жизни не нарушить,
Рубцевать себя по нежной коже,
Кровью чувств ласкать чужие души.

Впрочем, и гипотетические души должны быть готовы к такой ласке: ибо ороговевшие души технологических времен не слишком отзывчивы на стихи, какими бы они ни были.

 Но зыбкое счастье обманет, поэт словно выкрикнет, унимая сердце:

Глупое сердце, не бейся.
Все мы обмануты счастьем,
Нищий лишь просит участья…
Глупое сердце, не бейся.

Весь цикл, все «Персидские мотивы» составлены из перлов русского стихословия – перлов, страстно заряженных энергией вечности, переливающихся избыточностью красок, покоривших стольких читателей, стольким открывших совершенно необычный, русско-восточный свет.

Комментарии закрыты.