История – это сбережение прошлого народа ради его будущего
Кирилл Привалов
«Мы не в изгнании, мы в послании». Кому только не приписывают эту сентенцию! По одним источникам, это Святой Иоанн Шанхайский и Сан-Францисский сумел найти слова ободрения для сотен тысяч русских беженцев, разбросанных на всех континентах. Другие приписывают сие высказывание Ивану Бунину, хотя первый русский литературный нобелиат ничего подобного на самом деле не говорил…
Всех воспроизводящих эту фразу людей, которым понравился лаконизм формулировки, по большому счету вполне можно понять: сказано четко, звонко и образно. Так уж заведено, что у удачливого афоризма со временем появляется сразу множество авторов. Однако фраза эта, скорее всего, принадлежит знаменитой писательнице Зинаиде Гиппиус, проведшей значительную часть жизни во французском эмигрантском «далеко». Во всяком случае так утверждала Нина Берберова, в отличие от Гиппиус сделавшая себе литературное имя не в России, а исключительно в эмиграции.
Я склонен верить Нине Николаевне, замечательной журналистке и беллетристке, а некогда и моей коллеге по «Русской мысли». Впервые я услышал от нее эту ссылку на Зинаиду Гиппиус в конце 1980-х в Париже. Тогда мне довелось брать интервью у Берберовой для «Литературной газеты».
Мы встретились на рю де Винь (Виноградной улице в престижном 16-м округе французской столицы), в доме Александры Петровны Бутан, парижского потомка пушкинского издателя Петра Плетнева и подруги Берберовой, частенько наезжавшей в Париж из Америки, где она поселилась после Второй мировой войны и преподавала в Принстонском университете. Интервью было вскоре напечатано и названо мной в стиле берберовской книги мемуаров «Курсив мой» – «Не только курсив».
Берберова тогда рассказывала о своем первом муже, выдающемся писателе Владиславе Ходасевиче, о Максиме Горьком, у которого она гостила в Италии, о нравах русского Парижа накануне Второй мировой войны, о работе в «Последних новостях» Павла Милюкова и о масонском окружении Александра Керенского, с которым был связан ее второй муж, журналист и художник Николай Макеев…
Сказала Нина Николаевна и то, что слова Гиппиус: «Мы не в изгнании, мы в послании» были многократно растиражированы позднее мужем Зинаиды Николаевны Дмитрием Мережковским. И добавила, говоря о великом русском писателе: «Да и он сам был лучшим воплощением этого послания. Остается теперь только, чтобы Россия его правильно прочитала».
Мне сегодня кажется, что Россия сделала это верно, хотя и с опозданием. Мы не устаем удивляться, каким острым пророком и сокровенным мудрецом был этот человек, чье творчество в Советском Союзе было агрессивно забыто и находилось под негласным полузапретом.
«Одна из глубочайших особенностей русского духа заключается в том, что нас очень трудно сдвинуть, но раз мы сдвинулись, мы доходим во всем, в добре и зле, в истине и лжи, в мудрости и безумии, до крайности», – напишет Мережковский в 1906 году.
«Иногда непонимание хуже всякой ненависти…»
«Малое знание дает людям гордыню, великое – дает смирение: так пустые колосья поднимают к небу надменные головы, а полные зерном склоняют их долу, к земле» («Воскресшие Боги. Леонардо да Винчи». 1900).
Этот человек говорил с «Воскресшими Богами…», строил «Грядущий храм» и видел «Рождение богов». В его произведениях по-христиански обостренное восприятие бытия порой принимает форму аллегории.
Иван Бунин как-то приметил, что в пути (особенно, если он долгий) человеку свойственна наблюдательность. Благодаря этой усовершенствованной эмигрантскими странствиями по Европе наблюдательности Мережковский сохранил для нас, своих потомков, ощущение не только эпохи, но и всей русской истории. Более того – мировой истории от библейских начал. Он сделал слово плотью, и оно живет среди нас. Сохраненное Мережковским прекрасное русское слово. Как напишет про парижский приют Мережковского и Гиппиус писатель Андрей Белый, в нем «воистину творили культуру, и слова, произносимые на этой квартире, развозились ловкими аферистами слова. Вокруг Мережковского образовался целый экспорт новых течений без упоминания источника, из которого все черпали. Все здесь когда-то учились, ловили его слова».

Если же слово рождается слишком быстро, как легкое дыхание, оно рискует превратиться в опасный, как говорят психологи, гандикап, становится для автора, как это ни парадоксально, недостатком, порой даже грехом. Может быть, невольным, спровоцированным, но отнюдь не менее досадным и болезненным от этого. Отсюда, мне кажется, и запоздалые сожаления Дмитрия Мережковского, тщетно искавшего компромисса между недостижимым «абсолютным добром» и «тьмой» человеческого сердца, по поводу его отдельных выступлений на темы о Советской России. Особенно остро это прозвучало в 1941 году, когда презрение к большевизму в выступлении на немецком радио вылилось у Мережковского в нечто вроде панегирика нацизму. Надо признать, писатель быстро осознал свою ошибку, ведь еще в 1930-е годы он говорил о «пороховом погребе фашизма». Да и речь свою он завершит пламенными строками о России… Но, как говорят французы, «зло уже было сделано». Для многих людей в русской парижской среде Дмитрий Мережковский до самой своей смерти в конце 1941 года превратится в фигуру нерукопожатную. Остракизму в русской парижской среде подвергнут и Зинаиду Гиппиус как единомышленницу Мережковского с полувековым супружеским стажем…
Впрочем, точно так ли происходило все в жизни? Реально ли это было? Не уверен. Известная аксиома: исторические заблуждения долговечнее исторических фактов.
Но вернемся к Нине Берберовой и к нашей встрече.
«Один из вождей французских якобинцев Жорж Жак Дантон, когда ему ради того, чтобы не погибнуть под ножом гильотины, предложили уехать в эмиграцию, заявил, что “нельзя унести родину на подошвах своих сапог”, – говорила Нина Николаевна. – С позиции столь дорогой французам картезианской логики подобное, наверное, верно. Но это – чистый, упрощенный материализм. На Западе многие видные люди, заботясь об оболочке, утратили душу. У русских же действие не обязательно нуждается в надежде, а настойчивость вовсе не непременно сопровождается жаждой победы. Чтобы понять книгу, надо ее не просто прочесть, а пережить. Чтоб понять русских, надо пожить среди них. Только после этого можно понять, почему русские столь болезненно и обостренно воспринимают любые попытки поломать их образ жизни, исказить их язык. Они видят в этом покушение на их историю, культуру, форму бытия, наконец.
Помнится, пришел как-то к Ходасевичу очень неплохой, известный в русской эмиграции поэт Довид Кнут. Принес новые стихи, оставил их Владиславу Фелициановичу. Рукопись была настолько неудобоваримой, что не годилась даже для возврата. Однако Ходасевич прочел и при встрече с Кнутом начал стихи “распатронивать”: “Это здесь не грамотно… И вообще, таких слов не существует”. А Довид Кнут в ответ: “Но у нас в Кишиневе так говорят!” Ходасевич аж вспылил: “В Бессарабии у вас так говорят, а по-русски не говорят!”»
Все верно: сохранение нации невозможно без бережного сохранения ее языка. А гарантом его защиты является русская литература. Во всех ипостасях: «домашняя» или эмигрантская – без разницы. Вспоминается пресс-конференция поэтессы и мемуаристки Ирины Одоевцевой, только что вернувшейся после полувека жизни в Париже в Санкт-Петербург, еще называемый по советской инерции Ленинградом. Гранд-дама Серебряного века выступала в питерском ЦДЛ, из-за перелома шейки бедра передвигалась только в кресле-каталке, упорно называла горбачевскую перестройку «перетасовкой» и сказала фразу на все времена: «Нет эмигрантской литературы, а есть одна великая русская литература, которой мы с вами служим».
Такая получается национальная идея. Сохранение… Как тут не вспомнить Александра Солженицына: «Я вообще осторожно отношусь к термину “национальная идея”. Потому что им злоупотребляют. Когда-то Ельцин предлагал сформулировать национальную идею чуть ли не в недельный срок. Что из этого вышло? <…> Я предложил бы национальную идею, которая изложена 250 лет тому назад елизаветинским придворным Иваном Шуваловым. Он предложил Елизавете руководствоваться как главным законом – сбережением народа. Какая здесь мысль! Сбережение народа как главная задача».

Шуваловское же «сбережение народа» было прежде всего покровительством словесности, образованию, науке, искусству. Было помощью талантливым русским людям. Шувалов, дважды отказавшийся от титула графа («Могу сказать, что рожден без самолюбия безмерного, без желания к богатству, честям и знатности», – говорил он), помогал писателю и драматургу Александру Сумарокову, защищал от академиков пронемецкой ориентации Михаила Ломоносова, стал первым президентом Российской Академии художеств…
И главное – во всяком случае, для меня, выпускника МГУ имени М.В. Ломоносова – Шувалов вместе с Ломоносовым составил проект создания Московского университета и убедил императрицу Елизавету Петровну подписать в 1755 году указ об его основании. И когда? Ровно в день рождения своей матери, мелкопоместной дворянки Татьяны Ратиславской: 12 января. Вот откуда пошел главный праздник российских студентов Татьянин день.
«Реформы» Шувалова – это не законы и указы, а институциональные проекты: он создавал культурные учреждения, задавал стандарты образования и поддержки талантов, формировал среду, в которой русская культура могла развиваться и самостоятельно, и в диалоге с Европой. Шувалов подарил Академии художеств из своего частного «музеума» колоссальную коллекцию картин, ставшую позже основой собрания знаменитого на весь мир Эрмитажа. Иван Шувалов жил, как он сам о себе говорил, «ради успешного распространения знаний».
Сначала – русские, уж потом – славяне
«Не знает как будто никакой середины русский темперамент!» – восклицал в сердцах Федор Шаляпин.
Пройдя сквозь испытания XX столетия и приняв на себе пертурбации XXI века, Россия пришла к пониманию того, что лучшие люди страны осознали еще в начале века XIX.
Как изрек Петр Вяземский, друг Пушкина, блистательный поэт и авторитет александровской и николаевской эпох: «Наше самое главное недоразумение – то, что мы считаем себя более славянами, чем русскими».
Что это означает для нас? Только одно: если наши предшественники смогли построить великую страну, наша задача как минимум – не растерять накопленное, сберечь его для последующих поколений, раз и навсегда отказавшись от утопической идеи всеобщего братства, пусть даже и всеславянского. Сосредотачиваемся и сберегаем национальное богатство! Талантов нам не занимать. Ведь талант – это не что иное, как способность делать то, чему нас никто не учил. Россию же, как показывает время, не учит ни опыт других народов, ни порой даже и собственный. Такова неудобная правда. У нас всегда все сызнова, включая шишки и синяки. А старых шрамов нам не занимать.
«То старое поколение, которое покинуло некогда Россию, его фактически уже нет. Я, например, представляю второе поколение эмиграции, но есть уже и третье, и четвертое поколения нашей эмиграции, – говорил член Редакционного совета «Русской мысли» Александр Александрович Трубецкой, покинувший земную юдоль в прошлом году. – Самое удивительное, я считаю, то, что первое поколение русских действительно смогло передать многим своим потомкам память о России, значение ее, а также понятие “русская идея”. То понятие русской идеи, о которой писали Иван Ильин и Николай Бердяев, о котором начинал писать Владимир Соловьев <…> Мы как потомки ушедшей уже русской эмиграции получили их “послание” с такой силой, что мы ясно осознаем себя носителями этой русской идеи, у нас есть понимание того, что ее необходимо защищать, что ее необходимо пропагандировать и объяснять во Франции и вообще в Европе, где сейчас постепенно забывают Бога…»
Время и ничтожную мошку, нечаянно попавшую в вязкую смолу, навечно делает янтарной историей. А история огромной страны складывается из биографий ее людей, то есть каждого из нас. И заблуждался Вольтер, утверждавший, будто «история – это ложь, с которой все согласны». Нет! История – это сохранение прошлого народа ради его будущего. По сути, наша живая история – это сама наша Родина с ее богатством, в том числе и интеллектуальным, культурным.
«Разве можем мы забыть Родину? – спрашивал Иван Бунин. – Может человек забыть Родину? Она – в душе. Я очень русский человек. Это с годами не пропадает».
